Предлагая тебе, друг читатель, эту книгу — плод моего духа,— должен ли я уверить тебя в моем искреннем желании, чтобы она была лучшею, умнейшею и совершеннейшею изо всех книг? Увы! К великому моему сожалению, и я не был в силах уклониться от того закона природы, по которому каждое существо может дать жизнь только подобному себе. Что же может произвести такой слабый и неразвитой ум, как мой, кроме уродливого, фантастического и дряблого произведения, напичканного невозможными мыслями, каких никогда никому не приходило в голову? Одно только может мне послужить некоторым оправданием: это то, что я писал в тюрьме, а тюрьма — жилище, полное всяких неудобств, мрачное, безмолвное, как могила — настолько же неблагоприятна для работы умом, насколько этому способствует мирное убежище посреди полей, под ясным небом, у журчащего ручейка и полное душевное спокойствие. При последних условиях даже самая убогая муза должна сделаться плодотворнее.
Мне известно, насколько чадолюбие ослепляет многих родителей, которые даже в недостатках своих детей часто видят достоинства, и потому спешу добавить, что «Дон-Кихот» — не родной, а только мой приемный сын. Вот почему, вопреки обычаю всех родителей, я не буду со слезами на глазах смиренно умолять тебя, читатель, быть снисходительнее к моему детищу. Свободный в своих мнениях, полный господин своей воли, как король полный властелин в своем государстве, ты можешь судить моего приемыша, как тебе угодно. Итак, я предупредил тебя, дорогой читатель, и избавил от всяких церемоний со мною: твоя похвала так же мало вызовет мою признательность, как твое порицание — мою вражду.
Я хотел предложить тебе эту книгу без обычных вступлений, в виде предисловия и длинного ряда сонетов и похвальных од; но это могло быть сочтено за крайнюю невежливость с моей стороны, а по тому я решился написать только предисловие, хотя откровенно сознаюсь, что оно для меня всего труднее, — я даже не знаю с чего начать.
Да, ты и представить себе не можешь, милый читатель, каких мучений мне стоило это предисловие! Сколько раз я брался за перо, бросал его и снова брал в руки прежде, чем приступить к начертанию этих строк.
С пером за ухом, в полном изнеможении, я сидел перед столом, на котором лежала бумага, и не знал, как приступить к делу, когда ко мне пришел один из моих немногих друзей, человек с светлым умом, всегда готовый дать хороший совет. Увидев меня в такой глубокой задумчивости, он захотел узнать причину. Я сказал ему, что собрался написать предисловие к моему «Дон-Кихоту», но не знаю, как начать его, и с отчаяния хочу даже бросить все дело и пустить книгу без предисловия.
— Но как рискнуть на такой шаг? — продолжал я. — Что скажет тот строгий цензор, который называется публикою и которого я столько времени оставлял в пренебрежении, если я явлюсь перед ним с произведением, неудачным по сюжету и по стилю, бедным по знаниям, лишенным всяких заметок на полях и подстрочных комментариев, и что всего хуже — без предисловия? Ведь все наши литературные произведения так испещрены цитатами из Аристотеля, Платона и других жрецов философии, что восхищенный читатель постоянно превозносит эти сочинения до небес за их ученость. А что делается с читателем, когда авторы догадываются цитировать вдобавок еще священное писание? О, тогда их ставят наравне чуть ли не с Фомою Кемпийским и тому подобными столпами Церкви. И действительно, некоторые писатели имеют настолько вкуса и такта, что, например, после портрета какого-нибудь развратного гуляки дают красноречивую проникнутую христианским духом проповедь, т. е. соединяют приятное с назидательным, и читателю остается только наслаждаться, поучаться и благодарить догадливого автора... В моей же книге ничего подобного нет, и я не мог дать в конце её алфавитного списка знаменитостей, начиная с Аристотеля и кончая Зоилом или Зевксисом, из которых первый был великим философом-натуралистом, второй — желчным критиком, а последний — великим живописцем. Я не пользовался их трудами, как бы следовало, если бы желал прославиться чужим умом. Но это еще не все. Моей книге недостает также сонетов, написанных принцами, герцогами, архиепископами, высокородными дамами, знаменитыми поэтами и преисполненных восхвалениями этого произведения, без чего, пожалуй, его и читать не станут. Вот я сижу теперь и думаю: «Не лучше ли будет похоронить моего новорожденного сеньора «Дон-Кихота» в ламанчских архивах, нежели выпускать его в свет без всех этих украшений, которых я, по своему скудоумию, не в состоянии ему дать?»
Когда я окончил эту тираду, мой приятель рассмеялся и сказал:
— Вижу, что до сих пор я очень заблуждался, считая тебя за человека, которого ничто не может смутить. Как! Ты, всегда находивший выход из самых трудных положений, постоянно преодолевавший такие препятствия, при одной мысли о которых другой отступил бы с трепетом назад, — ты растерялся от таких пустяков? Стыдись, дружище! Такая нерешительность свидетельствует только о том, что на тебя напала лень, и ты постыдно подчинился ей в ту минуту, когда тебе осталось всего несколько шагов для достижения цели. Ты говоришь, что у тебя нет сонетов от высокопоставленных лиц, которые хвалили бы твое произведение? Да кто же тебе мешает написать их самому и подписать именем... ну, хоть бы Хуана индийского или императора трапизондского, которые оба считаются великими людьми? Если педанты придерутся к этому и станут доказывать, что это подлог — плюнь на них. Помни только одно: чем больше у тебя будет вранья, тем приятнее ты будешь большинству. Что же касается до заметок на полях, то набросай кое-где какие-нибудь латинские изречения, заученные наизусть еще в детстве; авось, они не все еще улетучились у тебя из памяти. В крайнем случае напиши их из какой-нибудь латинской духовной книги, которая, наверное, найдется у тебя под рукою; это, пожалуй, будет еще лучше. Делать ученые комментарии тоже не трудно. Зашла, например, у тебя речь о великане, — ты и напомни читателям о Голиафе и объясни, что-де Голиаф был филистимлянин, убитый Давидом камнем из пращи, как, мол, написано в книге «Царей», глава такая-то. Захочешь показать свою ученость в области хоть, например, географии, — приплети к чему-нибудь реку Тэхо и скажи, что эта река названа так древним испанским королем (имя рек) потому, что она берет начало в таком-то месте и впадает в океан, омыв по пути стены города Лиссабона; воды её, дескать, считаются золотоносными и т. д. Нужно тебе указать на прототипы твоих героев и героинь, — выбирай из Плутарха, Корнелия Непота, Тацита, Овидия, Тита Ливия и прочих классиков: там что ни страница — то портрет личности, годной в образцы и низких злодеев и великих людей. Хочешь женщину-демона, — возьми «Медею» Овидия; желаешь волшебницу, — припомни «Каллипсу» Гомера или «Цирцею» Виргилия; нужен тебе великий полководец, — бери Александра Македонского или Юлия Цезаря... Вообще, если захочешь, то можешь чуть не к каждой фразе своей книги прибавить по целой странице комментариев; не ленись только собирать мед в чужих ульях. В сущности же, все это мне кажется совершенно излишним, потому что твоя книга и так хороша. Ведь ты хотел дать в ней только сатиру на страсть публики к рыцарским книгам, о которых не имели ни малейшего понятия ни Аристотель, ни Цицерон, ни Фома Кемпийский. Эти фантастические произведения не имеют ничего общего с истинами истории, геометрии и риторики, а потому тебе не зачем и примешивать все это к твоей сатире, направленной против них же. Не хочешь же ты обращать людей на путь истинный, как это делают твои собратья по перу, соединяя в одно и священное и низкое и таким образом совершая непростительный грех в глазах каждого истинного христианина? Твоя задача — стараться ясно и толково выразить то, что ты хотел, и чем точнее твое подражание тому, что ты осмеиваешь, тем совершеннее твоя книга. Итак, если ты хотел в надлежащем свете выставить глупые рыцарские романы, то к чему тебе занимать сентенции у философов, цитировать священное писание, приводить басни поэтов, делать выписки из курса риторики и других наук и тревожить тени великих людей? Заботься лишь о том, чтобы твоя фраза была строго логична и самый рассказ был интересен, чтобы он мог вызвать смех у самого угрюмого человека, открыть глаза слепому и заслужить похвалу зрячего. Главным образом старайся разрушить обаяние, производимое на толпу рыцарскими романами, описывающими невозможные рыцарские подвиги. Если тебе это удастся, — ты исполнишь свою великую задачу.
Доводы моего друга показались мне такими основательными, что я решился привести их вместо предисловия и представить читателю моего «Дон-Кихота» без всяких лишних орнаментов. Надеюсь, что читатель благосклонно примет этого рыцаря печального образа и его спутника, оруженосца Санчо Панцу, в котором найдет многие черты, рассеянные в толпе тщеславных, суетных и нелепых героев рыцарских книг.
В заключение не лишним считаем дать описание наружности Сервантеса, сделанное им самим на шестьдесят седьмом году своей жизни. Вот оно:
«Дорогой читатель!
Представляю тебе человека среднего роста, несколько сутуловатого и довольно тяжелого на ногу, с орлиным профилем, каштанового цвета волосами, гладким и открытым лбом, живыми глазами, загнутым вниз, но вполне пропорциональным носом, серебряною бородой (двадцать лет тому назад она была золотая), большими усами, маленьким ртом, в котором сохранилось всего шесть зубов, да и то в самом плачевном состоянии, и довольно еще свежим цветом лица. Этот человек — автор «Дон-Кихота» и многих других произведений, странствующих по белому свету, и, быть может, даже без имени своего творца, которого, однако, люди зовут Мигуэлем де-Сервантесом Сааведра».
в которой говорится о качествах и привычках славного Дон-Кихота.
В небольшом местечке Ламанча — имени его называть мы не будем[*] — не так давно жил один из тех гидальго, которых невозможно представить себе без старого копья и старого круглого щита, дряхлой лошади и такой же дряхлой легавой собаки. Тарелка оллы[*], большею частью из баранины, к обеду; кусок мяса под пряным соусом — к ужину; блюдо чечевицы — по пятницам, рубцы — по субботам и пара голубей — по праздникам, — вот список блюд, которыми он питался и которые поглощали три четверти его дохода; остальная четверть расходовалась на костюмы — полубархатный для праздников и шерстяной для будней.
В доме этого гидальго, кроме него самого, жили еще трое: домоправительница, дама лет за сорок, племянница, девица лет около двадцати, и старик-слуга, исполнявший всевозможные должности.
Самому гидальго было лет под пятьдесят. До невозможности сухощавый и жилистый, он, однако, пользовался завидным здоровьем, постоянно поднимался с постели чуть не до зари и страстно любил охоту, пока у него не явилась другая страсть.
Настоящего его имени никто наверное не знал, судя по тому, что одни называли его доном Квизада, другие — доном Квезада, а третьи — доном Квиксана. Это, впрочем, не особенно важно, так как во всем остальном наше повествование ни в чем не будет отступать от строго проверенных фактов.
В тот момент, когда мы знакомим читателей с нашим гидальго, он все свободное время — тянувшееся у него, собственно говоря, круглый год — посвящал на чтение книг, сюжет которых был взят из жизни рыцарства. Он собирал эти книги где только мог, и до такой степени увлекся ими, что забросил даже охоту и совершенно перестал заботиться о своем доме: кроме дома, у него было немного земли, но он ее почти всю распродал по частям, чтобы иметь возможность приобретать рыцарские романы, которые, в конце концов, загромоздили почти все его комнаты.
Особенно нравились ему сочинения знаменитого Фелициана Сильвы[*]. Дон Квизада, Квезада, Квиксана приходил в восторг от трескучего красноречия его прозы, цветистости слога и тяжелой игры слов, в роде следующей:
Суждения, которыми вы осуждаете мои рассуждения, до такой степени ослабляют мое суждение, что я не без рассуждения осуждаю вашу красоту.
Или:
Высокие небеса, божественно утверждающие вашу божественность при посредстве звезд, соделывают вас достойными достоинств, достойных вашего величия.
От подобных бессмысленных витиеватых фраз у нашего бедного гидальго заходил, как говорится, ум за разум. Целые ночи напролет ломал он голову, доискиваясь в них смысла, открыть который, однако, едва ли удалось бы даже самому Аристотелю, если бы он вздумал воскреснуть специально для этой цели.
Читая о подвигах дона Белианиса, он восторгался массою нанесенных и полученных им ран. Судя по описанию, этот славный рыцарь весь был покрыт рубцами и шрамами, и наш гидальго находил, что лучше этих доказательств благородной храбрости не может и быть; он очень радовался, что все искусство хирургов не могло уничтожить их.
Прицепившись к тому, что Сильва в конце своего повествования о доне Белианисе обещал дать продолжение его фантастических приключений, но не сдержал этого обещания, дон Квизада чуть было сам не взялся за перо, чтобы обрадовать мир описанием еще более неслыханных подвигов. Однако этому прекрасному намерению, которое он, наверное, выполнил бы с блестящим успехом, мешала его страсть к чтению и неимение, вследствие этого, времени.
Ничем более не интересуясь, кроме того, что он вычитывал в рыцарских романах, наш гидальго ни о чем другом и говорить не мог.
Беседуя со священником своего прихода, человеком умным, удостоенным ученой степени в Зигуэнце, он постоянно заводил с ним спор о том, которому из двух славнейших рыцарей следует отдать пальму первенства: Пальмерину Английскому или Амадису Галльскому?
Присутствовавший иногда при этих спорах цирюльник Николас утверждал, что, по его мнению, ни один рыцарь не мог сравняться с рыцарем Фебом, к которому ближе всех подходит только дон Галаф, брат Амадиса Галльского, не уступавший последнему в мужестве и самоотвержении, но еще, пожалуй, имевший пред ним то преимущество, что не был таким нытиком и плаксой, как тот.
Лишая себя необходимого сна, почти не двигаясь с места и чуть ли не совсем перестав есть и пить, дон Квизада дошел до того, что сначала превратился в щепку, а потом помешался.
Пропитавшись, так сказать, насквозь тем сумбуром, которым наполнены были его любимые книги, он бредил с открытыми глазами о поединках, битвах, волшебниках, любовных объяснениях и всевозможных диких приключениях, и считал все это действительностью, лучше которой и представить себе нельзя.
С самым серьезным видом он уверял своих домашних, что хотя Сид-Рюи-Диас и был, не из последних, но далеко не может равняться с рыцарем «Пылающего Меча», одним ударом рассекшим двух чудовищных и свирепых великанов.
Однако он готов был преклоняться еще более пред Бернардо дель-Карпио, воспользовавшимся при убийстве очарованного Роланда в Ронсевальской долине тою уловкой Геркулеса, с помощью которой этот греческий полубог задушил в своих руках Антея, сына Земли.
С большою похвалой он отзывался и о великане Моргане, выделявшемся своим благородством из сонма заносчивых и свирепых великанов.
Но любимым его героем был, бесспорно, Рено Монтобанский. Читая, например, о выездах этого доблестного рыцаря из его замка для грабежа проезжих купцов, или об его путешествии в Варварию за идолом Магомета, вылитым из чистого золота, наш гидальго положительно захлебывался слезами восторга.
Что же касается до изменника Ганелона, то дон Квизада охотно отдал бы свою экономку, с племянницей в придачу, за возможность иметь удовольствие как следует отколотить его.
Окончательно рехнувшись, наш гидальго задумал предприятие, которое только и могло прийти в голову человеку с безнадежно развинченною головой, то есть сделаться странствующим рыцарем; он находил, что это самый благородный способ послужить своей родине и покрыть себя неувядаемою славой. Обязанности странствующего рыцаря состояли в том, чтобы рыскать по белому свету, конечно, по возможности, верхом и в полном вооружении, искать приключений, защищать угнетенных, карать угнетателей и лезть очертя голову навстречу всякой опасности, вытекающей из такого образа жизни.
Остановившись на этом решении, наш мечтатель уже видел себя достигшим своею рыцарскою доблестью высшей степени могущества, славы и обладателем престола какого-то неведомого царства.
Весь охваченный страстным желанием как можно скорее осуществить свою мечту, он с лихорадочною поспешностью занялся приготовлениями к началу своей новой жизни.
Прежде всего он отыскал на чердаке и в чуланах все предметы вооружения, много лет валявшиеся без употребления и покрытые ржавчиною и плесенью. Тщательно все вычистив, он занялся нужными исправлениями того, что еще можно было с грехом пополам исправить. Например, от найденного им шлема осталась только верхняя часть, так что его нельзя было даже надеть. Не долго думая, дон Квизада приделал к нему нижнюю часть из картона. Желая испытать прочность своей работы, он ударил по шлему мечом; картон, разумеется, не мог устоять, и шлем развалился. Таким образом плоды шестидневных трудов гидальго сразу погибли.
Это, однако, нисколько не обескуражило будущего рыцаря: искусно склеив картон и соединив края разреза посредством нового куска картона, он подложил снизу легкие железные полоски, и шлем был снова готов. Новое вооружение показалось ему чудом искусства и даже изящества; но подвергать его вторичному испытанию он, однако, не решился.
Покончив с вопросом о вооружении, достойный гидальго отправился произвести смотр своему коню. Хотя несчастное животное имело более недостатков, нежели членов, и, казалось, перещеголяло худобою даже знаменитую лошадь Гонеля[*], состоявшую буквально из одной кожи да костей, гидальго, тем не менее, нашел, что в сравнении с его конем Буцефал Александра Македонского и конь Сида были жалкими ничтожествами.
Целых четыре дня промучился почтенный гидальго над придумыванием своему коню такого имени, которое сразу отличило бы его от других лошадей. Да и, в самом деле, нельзя же было сподвижнику будущего знаменитого рыцаря, обладающему притом небывалыми достоинствами, называться каким-нибудь обыкновенным именем!
Перебрав множество всевозможных имен и подвергнув их различным изменениям, в роде, например, удлинения, сокращения и перестановки слогов справа налево и слева направо, он наконец остановился на Росинант[*], находя такое имя наиболее звучным, красивым и выразительным, так как, с одной стороны, оно напоминало то, чем была его лошадь до сих пор в глазах обыкновенных людей, а с другой — очень тонко намекало, что она перестала быть этим с того момента, как её хозяин, простой, безвестный гидальго, выступил на поприще доблестного рыцаря.
Порешив с этим важным вопросом, наш герой продумал дней восемь над своим собственным именем, которое, по его мнению, тоже обязательно следовало изменить. После зрелых размышлений он пришел к заключению, что будет всего лучше, если он назовет себя дон-Кихотом; такого имени никогда еще не было на свете, и потому ни современникам ни потомкам храброго рыцаря нельзя будет смешать его с каким-нибудь другим. Вспомнив при этом, что доблестный Амадис прибавил к своему имени название своей родины, чтобы таким образом почтить ее, Дон-Кихот нашел нужным подражать его примеру, и назвал себя Ламанчским, как тот — Галльским, и был уверен, что отечество, которое он прославит своими подвигами, будет ему впоследствии за это очень признательно.
После всего этого ему оставалось только избрать себе даму, которой он мог бы отдать свое сердце и посвятить свое оружие; рыцарь без дамы сердца — то же самое, что дерево без листьев и плодов, или тело без души.
— Действительно, — рассуждал он вслух сам с собою, — если во искупление моих прегрешений... или, лучше сказать, моя добрая звезда столкнет меня лицом к лицу с великаном, как это то и дело бывает с странствующими рыцарями, и если я с первого же удара обезоружу его и возьму в плен, — надо же мне будет иметь даму, к которой я мог бы послать его в подарок... Представим себе такую картину: я победил, скажем, великана Каракулиамбру и отправил его к владычице моего сердца. Прибыв к ней, он падает пред нею ниц и смиренно говорит: «Я великан Каракулиамбра, владетель острова Малиндрании, побежденный в единоборстве вашим бесстрашным и славным рыцарем Дон-Кихотом Ламанчским, по приказанию которого, преклоняя пред вашею красотою колени, отдаюсь в ваше распоряжение».
О, как счастлив был наш гидальго, рисуя себе подобные картины будущего!
Но, конечно, он еще более блаженствовал, когда, после долгих поисков, нашел, наконец, ту, которой суждено было покорить навеки его сердце и поработить все его существо. Такою чародейкой явилась нисколько этого не подозревавшая молодая, хорошенькая поселянка Альдонза Лоренцо. Продумав долгое время над приисканием ей имени, которое хотя несколько напоминало бы её прежнее и вместе с тем заставляло бы принять ее за принцессу или другую высокопоставленную даму, он наконец назвал ее Дульцинеей Тобосской. Прилагательное «Тобосская» означало, что она родом из Тобозо — небольшой деревеньки, находившейся близ владения самого гидальго.
Это имя казалось будущему славному герою таким же звучными, изящным и благородным, как имена, данные им своему коню и самому себе.
© «Онлайн-Читать.РФ», 2017-2024
Обратная связь