Впав в слабость, он еще более полюбил добродетель. Но во дворце, в зданиях министерства, на улицах Петербурга она была, видно, невозможна. Добродетель была свойство сельское и частное — вот как он понимал ее теперь. Избави бог от страстей — все, что мирно, то и добро. Новую поэзию он пробовал было читать и бросил в негодовании — все это были страсти. Он ненавидел большой свет: россиянки забыли старорусские спокойные и чинные одежды, стали одеваться с образца статуй — и, кроме обнажения шеи, платье теперь так тонко, что все части видны в своей фигуре. Дунет ветер — и нет стыдливости. Светские мужчины — нынче сами как нагие: короткий узенький хвостик у кафтана, все тело в штанах, на груди жабо, и сам подобен жабе или, вернее, угрю. Один такой короткохвостый пиит был на открытии лицея: Пушкин, дядя одного из воспитанников. Ветер в голове; ветер развевал хвосты фрака. К женщинам взывали, как к божеству. В соседней комнате лежала его бедная жена. Какое заблуждение! Женщины — те же дети: нагрешат, а к вечеру каются. Он любил философические оды Державина, без излишней нежности, модных вздохов и без этих любовных крайностей.
Вздев очки, он часто читал их.
Всюду кругом были страсти: рядом, во дворце, брошенная мужем и неверная ему императрица, вероломный император, в самом лицее — сколько страстей. Братья Пилецкие день и ночь старались извести его. Кошанский пил горькую. Только и было двое порядочных людей — Куницын и брат Марата.
Ему стало известно, что иезуит был у министра с доносом. Он побледнел, хрустнул пальцами и ничего не сказал.
Пилецкий посетил его. Директор боялся Пилецкого, его бледная улыбка, горящий взгляд, гибкие движения вселяли страх, и он терялся. Будучи непоколебим и горд в решениях, принятых наедине с собою, он слабел перед иезуитом и многое ему позволял неожиданно для самого себя. Мартин вел себя в кабинете директора без всякой робости и даже с заметным высокомерием; он осматривался кругом как человек, который вскоре займет это место.
Пилецкий требовал мер решительных. Нравы среди воспитанников учреждаются опасные. Если не удалить отчаянных — всем грозит зараза. Разврат явен. Данзас — отчаянный, Броглио — безрассудный, Пушкин — развратный. Исключение этих трех воспитанников принесло бы большую пользу.
Малиновский спросил о происшествиях. Происшествия были дурные. Один крикнул кроткому Есакову только за то, что тот, не игравши, поднял чужой мяч в зале: "Я тебе рожу разобью!"
— Это грубость, — сказал Малиновский и поморщился, — а еще что?
— Еще, — сказал инспектор, — в классе Гауеншилда все знали урок, за исключением Малиновского.
— Следовало бы меня тотчас уведомить, — сказал, нахмурясь, директор Малиновский. И он и Пилецкий были нелицеприятны.
Пилецкий успокоился. Голос его стал тише, движения вежливее: директор оказывал сопротивление. Он заметно смягчил аттестации: Броглио — шалун, Данзас и Дельвиг ленивы. Шалости их вообще непристойны. Пушкин предан страсти всех осмеивать, но сметлив и словоохотлив, иногда выказывает и добродушие.
— За что же выключать их из лицея, — спросил директор, — не лучше ль их вразумить?
На исключении двух первых Пилецкий и не настаивал, хотя и Броглио, и Данзас были не только шалуны, но и весьма туги на приятие наук: ничего из курса не знают и подают мало надежды. Пушкина же следует выключить немедля. Он противоборствует и озлился.
— Сочиняются насмешливые стихи на всех профессоров, и Пушкин приемлет в сочинении сих пакостей важную роль.
— Не единственную, — сказал, вздохнув, директор. Они помолчали. Потом иезуит посмотрел на директора с каким-то сожалением и нехотя, тихо сказал:
— Пушкин должен быть выключен из списков за безверие.
Малиновский вдруг побледнел. С тихим удовольствием смотрел Мартин на директора.
Пилецкий сказал так же тихо, что преданный страсти сочинительства отрок знает наизусть все безбожные и бесстыдные стихотворения осьмнадцатого столетия, и заставить его забыть их невозможно. Бездна, которая открыта перед острым, самонадеянным, вспыльчивым до гнева отроком, не ясна даже ему самому. Разговоры ни к чему не ведут, ибо, как он заметил, все крайности, в том числе и совершенное бесстыдство и безверие, доставляют ему видимое наслаждение, и по этому самому он неисправим. Все это, а в особенности безверие — заразительно, и воспитанник Дельвиг подозрителен, хотя леность его делает гораздо менее опасным.
Малиновский бледнел все больше. Он не сомневался более, что иезуит прав. Пилецкий принес записи гувернеров о воспитанниках. Он предупредил директора, что попытки исправления вызвали в последние дни большое озлобление; повторив, что меры нужны скорые, оставил записи и ушел.
Директор прочел со вниманием записи гувернера Ильи, удивился количеству ошибок противу правописания, и призадумался. Поглядел в окно, выходившее на балкон, и сквозь редкий сад увидел: Чириков вел воспитанников на прогулку. Все были разные, с различною походкою, шли занятые своими мыслями, разговорами. Пушкин, которого Пилецкий почитал кромешником, был мал и проворен. Семья, из которой он происходил, точно славилась беспутством и каким-то пересмешничеством. Он был весел — видно, вольный воздух действовал на них благотворно и располагал к веселости. Директор всегда полагал, что воздух Царского Села целителен. Вдруг Пушкин засмеялся и указал на что-то идущему рядом Пущину. Директор вгляделся куда указывал Пушкин, и ничего не разглядел. Улыбка его была добродушна, взгляд открыт. Директор Малиновский усмехнулся. Кюхельбекер шел подпрыгивая, дергая головой и болтая руками.
— Вишь какой, — сказал директор с удивлением, точно в первый раз его увидел. Он смотрел на них, как курица на утят, которых вывела: с тревогой.
И он запер записи Мартинова брата в шкап, где стояла пустая бутыль.
© «Онлайн-Читать.РФ», 2017-2026. Произведения русской и зарубежной классической литературы бесплатно, полностью и без регистрации.
Обратная связь