Тяжел мой крест: уединенье,
Преступной совести мученье,
Нужда, недуги. Говорят,
К цветущей юности возврат —
Под старость нам одно спасенье,
Отрада верная. — «Живи,
Покуда кровь играет в жилах,
А станешь стариться, нарви
Цветов, растущих на могилах,
И ими сердце обнови…»
И я попробовал… но что же?..
Душа по-прежнему нема,
И с одичалого ума
Стереть угрюмости клейма
Ничто не властно. Правый боже!
Ужели долгая тюрьма,
Ограбив сердце без пощады,
Душе моей не даст отрады
В воспоминанье юных лет?
Иль точно там отрады нет?
Увы! там душно, там пустыня.
Любя, прощая, чуть дыша,
Там угасает, как рабыня,
Святая женская душа.
Переступить порог не смея,
Тоски и ужаса полна,
Так вянет сказочная фея
В волшебном замке колдуна.
Воображенье прихотливо
Рисует ей другие дни:
В чертогах, убранных на диво,
Горят венчальные огни;
Невеста ждет, жених приходит,
И речь его тиха, нежна…
Где ум красавицы не бродит,
Чего не думает она?
Ликует день, щебечут птицы,
Красою блещут небеса,
Доходят до дверей темницы
Любви и воли голоса,—
Но ей нет воли, нет отрады.
Не нужно камней дорогих,
Возьмите пышные наряды!
Где мать? где сестры? где жених?
Где няня с песенкой и сказкой?
Никто не сжалится над ней,
И только докучает лаской
Противный, старый чародей.
Но нет!.. она любить не станет,
Скорей умрет… Уходит он
И в гневе подданных тиранит.
Кругом проклятья, вопли, стон…
Но в сказке витязь благородный
Придет — волшебника убьет
И клочья бороды негодной
К ногам красавицы свободной
С рукой и сердцем принесет.
А здесь?..
Рога трубят ретиво,
Пугая ранний сон детей,
И воют псы нетерпеливо…
До солнца сели на коней —
Ушли… Орды вооруженной
Не видит глаз, не слышит слух,
И бедный дом, как осажденный,
Свободно переводит дух.
Меняя быстро пост невольный
На празднословье и вино,
Спешит забыться раб довольный.
Но есть одна: ей всё равно!
В ее душе светлей не станет,
Всё тот же мрак, всё тот же гнет:
И сон перерванный не манит,
И утро к жизни не зовет.
Скорей, затворница немая,
Рыданьем душу отведи!
Терпи любя, терпи прощая,
И лучшей участи не жди!..
Осаду не надолго сняли…
Вот вечер — снова рог трубит.
Примолкнув, дети побежали,
Но мать остаться им велит;
Их взор уныл, невнятен лепет…
Опять содом, тревога, трепет!
А ночью свечи зажжены,
Обычный пир кипит мятежно,
И бледный мальчик, у стены
Прижавшись, слушает прилежно
И смотрит жадно (узнаю
Привычку детскую мою)…
Что слышит? песни удалые
Под топот пляски удалой;
Глядит, как чаши круговые
Пустеют быстрой чередой;
Как на лету куски хватают
И рот захлопывают псы,
Как на тени растут, кивают
Большие дядины усы…
Смеются гости над ребенком,
И чей-то голос говорит:
«Не правда ль, он всегда глядит
Каким-то травленым волчонком?
Поди сюда!» Бледнеет мать;
Волчонок смотрит — и ни шагу.
«Упрямство надо наказать —
Поди сюда!» — Волчонок тягу…
«Ату его!»
Тяжелый сон!..
Нет, мой восход не лучезарен —
Ничем я в детстве не пленен
И никому не благодарен.
Скорее к юности! Она
Всегда мила, всегда ясна…
Не бедняку! — Воображенье
К столице юношу манит,
Там слава, там простор, движенье,
И вот он в ней! Идет, глядит —
Как чудно город изукрашен!
Шпили его церквей и башен
Уходят в небо; пышны в нем
Театры, улицы, жилища
Счастливцев мира — и кругом
Необозримые кладбища…
О город, город роковой!
С певцом твоих громад красивых,
Твоей ограды вековой,
Твоих солдат, коней ретивых
И всей потехи боевой,
Плененный лирой сладкострунной,
Не спорю я: прекрасен ты
В безмолвье полночи безлунной,
В движенье гордой суеты!
. . . . . . . . . . . .
Пусть солнце тусклое, скупое
Глядится в невские струи;
Пусть, теша буйство удалое
И сея плевелы свои,
Толпы пустых, надменных, праздных,
Полны пороков безобразных,
В тебе кишат. В стенах твоих
И есть и были в стары годы
Друзья народа и свободы,
А посреди могил немых
Найдутся громкие могилы.
Ты дорог нам, — ты был всегда
Ареной деятельной силы,
Пытливой мысли и труда!
Всё так. Но если ненароком
В твои пределы загляну,
Купаясь в омуте глубоком,
Переживая старину,
Душа болит. Не в залах бальных,
Где торжествует суета,
В приютах нищеты печальных
Блуждает грустная мечта.
Не лучезарный, золотистый,
Но редкий солнца луч… о нет!
Твой день больной, твой вечер мглистый,
Туманный, медленный рассвет
Воображенье мне рисует…
Светает. Чу, как ветер дует!
Унять бы рады сорванца,
Но он смеется над столицей
И флагом гордого дворца
Играет, как простой тряпицей.
Нева волнуется, дома
Стоят, как крепости пустые;
Железным болтом запертые,
Угрюмы лавки, как тюрьма.
Их постепенно отворяют,
Товару в окна прибавляют,—
Так ставит с вечера капкан
Охотник, на добычу падкой.
Вот солнце глянуло украдкой,
Но одолел его туман —
И снова мрак. Какие лица
Теперь приходится встречать!
Такую страшную печать
Умеет класть одна столица.
Проехал воз: ни рус, ни сед,
Чухонец им курносый правил
И ельника зеленый след
На мокрой улице оставил —
Покойник будет. Вот и он!
До пышных дожил похорон:
Четверкой дроги, гроб угрюмый
Стоит высоко под парчой,
Идет родня с печальной думой,
Поникнув молча головой;
Плетутся дряхлые кареты,
То там, то тут, полуодеты,
Из окон женщины глядят,
Прохожий крестится сурово…
Прошла процессия — и снова
Всё пусто. — Вот идет солдат
За фурой вроде погребальной —
Глядит оттуда глаз печальный
И видно бледное лицо…
Довольно! что теперь ни встретишь,
На всем унынья след заметишь.
Но вот парадное крыльцо
В богатом доме отворяет
Какой-то рослый молодец,—
Теперь-то утро наступает!
Туман осилив наконец,
Одело солнце сетью чудной
Дворцы, и храмы, и мосты,
И нет следов заботы трудной
И недовольной нищеты!
Как будто появляться вредно
При полном водворенье дня
Всему, что зелено и бледно,
Несчастно, голодно и бедно,
Что ходит голову склоня!
Теперь гляди на город шумный!
Теперь он пышен и богат —
Несется в толкотне безумной
Блестящих экипажей ряд,
Всё полно жизни и тревоги,
Все лица блещут и цветут,
И с похорон обратно дроги
Пустые весело бегут…
Ликует сердце молодое —
В восторге юноша. Постой!
Ты будешь говорить другое,
Родство постигнув роковое
Меж этим блеском и тобой!
Пройдут года в борьбе бесплодной,
И на красивые плиты,
Как из машины винт негодный,
Быть может, брошен будешь ты?
Счастлив, кому мила дорога
Стяжанья, кто ей верен был
И в жизни ни однажды бога
В пустой груди не ощутил.
Но если той тревоги смутной
Не чуждо сердце — пропадешь!
В глухую полночь, бесприютный,
По стогнам города пойдешь:
Громадный, стройный и суровый,
Заснув под тучею свинцовой,
Тогда предстанет он иным,
И, опоясанный гробами,
Своими пышными дворцами,
Величьем царственным своим —
Не будет радовать. Невольно
Припомнишь бедный городок,
Где солнца каждому довольно.
То правда: город не широк,
Не длинен — лай судейской шавки
В нем слышен вдоль и поперек.
Домишки малы, пусты лавки,
Собор, четыре кабака,
Тюрьма, шлагбаум полосатый,
Дом судный, госпиталь дощатый
И площадь… площадь велика:
Кругом не видно ей границы,
И, слышно, осенью на ней
Чудак, заезжий из столицы,
Успешно ищет дупелей.
Ну, всё как надо, как известно,
Над чем столичные давно
Острят то глупо, то умно.
Зато покойно — и не тесно…
Не жди особенных отрад:
Что бог послал, тому будь рад.
Гляди в халате на дорогу:
Вон гуси выступают в ногу
С гусиной важностью… но вдруг —
Смятенье, дикий крик, испуг!
Три тройки наскакали близко.
Присев и крылья распустив,
Одни бегут, другие низко
Летят, а третьи, прискочив,
Удрать не лётом и не бегом
Спешат… и вот простор телегам —
Рассыпались, куда кто мог!
Так, гордый собственным значеньем,
Своим нежданным появленьем
Детей пугает педагог;
Так поэтические грезы
Разносит дуновенье прозы…
Но уж запели соловьи,
Иди гулять — до сна недолго!
Гляди, как тихо катит Волга
Свои спокойные струи,
Уснув в песчаной колыбели;
Как, нагибаясь до земли,
Таскают бурлаки кули,
А воробьи уж налетели
И, теребя мочалу, нос
Просунуть силятся в овес.
Куда ни взглянешь — птичье племя!
Уснув под берегом реки,
Чернеют утки, как комки,
Но, видно, им покушать время:
Проснулись — поплыли гурьбой,
Кувырк! и ног утиных строй
Стоит недвижно над водой.
На всем лучи зари румяной.
Как ожерелье, у воды
Каких-то белых птиц ряды
Сидят на отмели песчаной,
И тут же сотни куликов
Снуют с оглядкой вороватой;
Все белобрюхи, без хохлов,
А почему ж один хохлатый?
Не долиняв, с весенних пор
Сберег он пышную прибавку
И ходит важно, как майор,
С мундиром вышедший в отставку,
Недостает счастливцу шпор!
Не любишь птиц — гляди бездумно,
Как приближается паром,
Неторопливо и нешумно;
А там, на берегу другом,
Под легким матовым туманом,
Как будто войско тесным станом
Расположилось на ночлег:
Не перечтешь коней, телег!
Под каждым стогом-великаном
Толпа… И слышны голоса,
Стыдливый визг и хохот женский.
Но потемнели небеса —
Спи мирно, житель деревенский!
Ты сто́ишь сна… Идем домой,
Закрыты ставни — всё спокойно.
Что ж медлит месяц золотой?
Темно. Ни холодно, ни знойно,—
Так ровно-ровно дышит грудь,
Но слышишь, что-то заскрипело!
Калитку отворив чуть-чуть,
Выходит девушка несмело.
Она глядит по сторонам,
Но вот увидела — и к нам
Шаги проворно направляет.
Ты улыбнулся, ты молчишь…
Вдруг — «ах!» и быстро исчезает.
Ошиблась, милая! Так мышь,
С испугу пискнув, убегает,
Заметив любопытный глаз.
Пору любви, пору проказ,
Чем нашу молодость помянем?
Не побежать ли нам за ней?
Не подстеречь ли у дверей?
Нет, только даром мы устанем.
Народ уснул — пора и нам.
Одно досадно: по ночам,
Должно быть переспав нещадно,
Собака воет безотрадно —
Весь город чьей-то смерти ждет,
Толкует набожно и тихо.
И ведь случается — возьмет
Да и скончается купчиха,
Перед которой глупый пес
Три ночи выл, поднявши нос.
Тогда попробуй разуверить.
«Да как ты смеешь сам не верить?..»
Молчи — предатели они!
Люби покой, природу, книгу
И независимость храни,
Не то среды поддайся игу
И лямку общую тяни.
Но есть и там свои могилы,
Но там бесплодно гибнут силы,
Там духота, бездумье, лень,
Там время тянется сонливо,
Как самодельная расшива
По тихой Волге в летний день.
Там только не грешно родиться
Или под старость умирать.
Куда ж идти? к чему стремиться?
Где силы юные пытать?
Храни господь того, кто скажет:
«Простите, мирные поля!» —
И бедный свой челнок привяжет
К корме большого корабля…
Кому судьба венец готовит,
Того вопрос: куда идти? —
Не устрашит, не остановит;
Кого на жизненном пути
Любовь лелеет с колыбели,
Незримо направляя к цели,—
И тот находит путь прямой.
Но кто ни богом не отмечен,
Ни даже любящей рукой
Не охранен, не обеспечен,
Тот долго бродит как слепой:
Кипит, желает, тратит силы
И, поздним опытом богат,
Находит у дверей могилы
Невольных заблуждений ряд…
К чему бы жизнь ни вынуждала,
И даже разницы путем
Не зная меж добром и злом,
Я по теченью плыл сначала…
Лишь гордость иногда спасала…
Бог весть, куда бы прихоть волн
Прибила мой убогий челн:
Сбирались тучи, путь был труден,
А я упорен, безрассуден,—
Ждала тяжелая борьба.
Но вдруг распутала судьба
Загадку жизни несчастливой —
Я полюбил, дикарь ревнивый…
О ты, кого я с ужасом бежал,
Кому с любовью рвался я в объятья,
Кому чистосердечно расточал
Благословенья и проклятья,—
Тебя уж нет! На жизненной стезе
Оставив след загадочный и странный,
Являясь ангелом в грозе
И демоном у пристани желанной,—
Погибла ты… Ты сладить не могла
Ни с бурным сердцем, ни с судьбою
И, бездну вырыв подо мною,
Сама в ней первая легла…
Ругаясь буйно над кумиром,
Когда-то сердцу дорогим,
Я мог бы перед целым миром
Клеймом отметить роковым
Твой путь. Но за пределы гроба
Не перешла вражда моя,
Я понял: мы виновны оба…
Но тяжелей наказан я!
Года чредой определенной
Идут, но время надо мной
Остановилось: страж бессменный,
Среди той ночи роковой
Стою… ревниво закипаю,
И вдруг шаги… и голос твой…
И вопль — и с криком: «Не прощаю!..»
Всё помню с ясностью такой,
Как будто каждый день свершаю
Убийство… Тот же, тот же сон
Уж двадцать лет: молящий стон,
Безумный крик, сверканье стали…
Прочь, утонувшие в крови
Воспоминания любви!
Довольно сердце вы терзали.
Скорее в душную тюрьму!
Оттуда сердцу моему
Единый в жизни луч отрады
Мерцает… Так огонь лампады
До вечной сени гробовой
Горит над каждой головой…
Безлюдье, степь. Кругом всё бело
И небеса над головой…
Еще отчаянье кипело
В душе, упившейся враждой,
И смерти лишь она алкала,
Когда преступная нога,
Звуча цепями, попирала
Недружелюбные снега
Страны пустынной, сиротливой…
Среди зверей я зверем стал,
Вином я совесть усыплял
И ум гасил…
В толпе строптивой
Меж нами был один: его
Не полюбили мы сначала —
Не говорил он ничего,
Работал медленно и мало.
Кряхтя, копается весь день,
Как крот, — мы так его и звали,—
А толку нет: не то чтоб лень,
Да силы скоро изменяли.
Рука, нетвердая в труде,
Как спицы ноги, детский голос,
И, словно лен, пушистый волос
На голове и бороде.
Оброс он скоро волосами,
Питался черствым сухарем,
Но и под грубым армяком
Глядел неровней между нами.
Его дежурный понукал,
И было нам сначала любо
Смотреть, как губы он кусал,
Когда с ним обходились грубо;
Так удила кусает конь,
Когда седок его пришпорит.
В глазах покажется огонь,
Однако промолчит — не спорит!
Бывало, подойдем гурьбой,
Повалим, будто ненароком,
Кричим: «Не хочешь ли домой?»
Он только поглядит с упреком
И покачает головой.
Не пьет, не балагурит с нами.
Но скоро час его настал…
Был вечер; скрежеща зубами,
Один из наших умирал.
Куда деваться в подземелье?
Кричим: «Скорей! мешаешь спать!»
И стали в бешеном веселье
Его мы хором отпевать:
«Умри! нам всем одна дорога,
Другой не будет из тюрьмы!..»
Вдруг кто-то крикнул: «Нет в вас бога!» —
И песни не допели мы.
Глядим: добро б вошел начальник,—
Нет, просто выступил вперед
Наш белоручка, наш молчальник,
Смиренный, копотливый Крот.
Корит, грозит! Дыханье трудно,
Лицо сурово, как гроза,
И как-то бешено и чудно
Блестят глубокие глаза.
Смутились мы. Какая сила
Ему строптивых покорила —
Бог весть! Но грубые умы
Он умилил, обезоружил,
Он нам ту бездну обнаружил,
Куда стремглав летели мы!
В заботе новой, в думах строгих
Мы совещались до утра,
Стараясь вразумить немногих,
Не внявших вестнику добра:
Душой погибнув невозвратно,
Они за нами не пошли
И обновиться благодатно
Уж не хотели, не могли.
В них сердце превратилось в камень,
Навек оледенела кровь…
Но в ком, как под золою пламень,
Таились совесть и любовь,
Тот жадно ждал беседы новой,
С душой, уверовать готовой…
Не вдруг мы поняли его,
Но он учить не тяготился —
Он с нами братски поделился
Богатством сердца своего!
Забыты буйные проказы,
Наступит вечер — тишина,
И стали нам его рассказы
Милей разгула и вина.
Пусть речь его была сурова
И не блистала красотой,
Но обладал он тайной слова,
Доступного душе живой.
Не на коне, не за сохою —
Провел он свой недолгий век
В труде ученья, но душою,
Как мы, был русский человек.
Он не жалел, что мы не немцы,
Он говорил: «Во многом нас
Опередили иноземцы,
Но мы догоним в добрый час!
Лишь бог помог бы русской груди
Вздохнуть пошире, повольней —
Покажет Русь, что есть в ней люди,
Что есть грядущее у ней.
Она не знает середины —
Черна — куда ни погляди!
Но не проел до сердцевины
Ее порок. В ее груди
Бежит поток живой и чистый
Еще немых народных сил:
Так под корой Сибири льдистой
Золотоносных много жил».
Его пленяло солнце юга —
Там море ласково шумит,
Но слаще северная вьюга
И больше сердцу говорит.
При слове «Русь», бывало, встанет —
Он помнил, он любил ее,
Заговоривши про нее —
До поздней ночи не устанет…
Наступит ли вечерний час —
Внимая бури вой жестокой,
«Теперь, — он говорил, — у нас,
На нашей родине далекой,
Еще тепло… Закат горит,
Над божьим храмом реют птицы,
Домой идут с работы жницы,
Въезжая на гору, скрипит
Снопами полная телега;
Играя, колос из снопа
Хватает сытый конь с разбега
И ржет. За ним бредет толпа
Коровушек. Стемнело небо,
И смолкли вдруг работы дня;
Ложится пахарь без огня,
И распростерли скирды хлеба
Свою хранительную тень
Вокруг уснувших деревень.
Всё тихо; разве без оглядки
Фельдъегерь пролетит селом,
Или обратные лошадки,
Понуря голову, шажком
Пройдут: заснул ямщик ленивый
Верхом на дремлющем коне,
Один бубенчик говорливый
Воркует сладко в тишине.
Да старый вяз в конце селенья
Шумит, столетний часовой;
Пред ним проходят поколенья,
Меняясь быстрой чередой,
Он невредим: корысть, беспечность —
Его ничто не сокрушит,
Любовь народная хранит
Его святую долговечность.
Он укрывает в летний зной
Шатром детей деревни целой;
Бедняк калека престарелый
Под ним ложится на покой;
Наш брат, звуча цепями, ссыльный,
Под ним сидит, обритый, пыльный,
И богомолок молодых
Под тень ветвей его густых
Приводит давняя привычка…
Чу! тянут в небе журавли,
И крик их, словно перекличка
Хранящих сон родной земли
Господних часовых, несется
Над темным лесом, над селом,
Над полем, где табун пасется,
И песня грустная поется
Перед дымящимся костром…
Не ждут осенние работы,
Недолог отдых мужиков —
Скрипят колодцы и вороты
При третьей песне петухов,
Дудит пастух свирелью звонкой,
Бежит по ниве чья-то тень:
То беглый рекрутик сторонкой
Уходит в лес, послышав день.
Искал он, чем бы покормиться,
Ночь не послала ничего,
Придется, видно, воротиться,
А страшно!.. Что ловить его!
Хозяйка старших разбудила —
Блеснули в ригах огоньки
И застучали молотила.
Бог помочь, братья мужики!»
Родные русские картины!
Заснул, и видел я во сне
Знакомый дом, леса, долины,
И братья сказывали мне,
Что сон их уносил с чужбины
К забытой, милой стороне.
Летишь мечтой к отчизне дальной,
И на душе светлей, теплей…
Чего не знал наш друг опальный?
Слыхали мы в тюрьме своей
И басни хитрые Крылова,
И песни вещие Кольцова,
Узнали мы таких людей,
Перед которыми поздней
Слепой народ восторг почует,
Вздохнет — и совесть уврачует,
Воздвигнув пышный мавзолей.
Так иногда, узнав случайно,
Кто спас его когда-то тайно,
Бедняк, взволнованный, бежит.
Приходит, смотрит — вот жилище,
Но где ж хозяин? Всё молчит!
Идет бедняга на кладбище
И на могильные плиты
Бросает поздние цветы…
Но спит народ под тяжким игом,
Боится пуль, не внемлет книгам…
О Русь! когда ж проснешься ты
И мир на месте беззаконных
Кумиров рабской слепоты
Увидит честные черты
Твоих героев безыменных?..
О ней, о родине державной,
Он говорить не уставал:
То жребий ей пророчил славный,
То старину припоминал,—
Кто в древни веки ею правил,
Как люди в ней живали встарь,
Как обучил, вознес, прославил
Ее тот мудрый государь,
Кому в царях никто не равен,
Кто до скончанья мира славен
И свят: Великого Петра
Он звал отцом России новой,
Он видел след руки Петровой
В основе каждого добра.
Сто вечеров до поздней ночи
Он говорил нам про него —
Никто сомкнуть не думал очи
И не промолвил ничего.
Он говорит, ему внимаем,
И, полны новых дум, тогда
Свои оковы забываем
И тяжесть черного труда.
Встает во мраке подземелья
Пред нами чудный лик Петра,
И, как монашеская келья,
Тиха преступников нора.
Сносней наутро труд несносный,
Таскаешь горы на плечах,
Чтоб трудолюбец венценосный
Сказал спасибо в небесах…
Да! видит бог, в кровавом поте
Омыли мы свою вину
И не напрасно на работе
Певали песенку одну:
ПЕСНЯ ПРЕСТУПНИКОВ
Дружней! работа есть лопатам,
Недаром нас сюда вели,
Недаром бог насытил златом
Утробу матери-земли.
Трудись, покамест служат руки,
Не сетуй, не ленись, не трусь,
Спасибо скажут наши внуки,
Когда разбогатеет Русь!
Пускай бежит в упорном деле
С нас пот ручьями, как вода,
И мерзнет на клейменом теле,
Когда почием от труда.
Пускай томимся гладом, жаждой,
Пусть дрогнем в холоде зимы,
Ей пригодится камень каждый,
Который добываем мы.
У ней, родимой, требы многи:
Бедна по милости воров!
В ней пышны барские чертоги,
Но жалки избы мужиков.
Недостает у ней дохода
В неурожай кормить крестьян,
И нечем выкупить народа
Царю у палачей-дворян!..
—————
Ее сложил в часы недуга
Наш тихий, вечно грустный Крот,
И часто, поминая друга,
В своем углу ее поет
Прощеный ссыльный. Здесь мы гости,
Сюда вернулись мы не жить —
С отцами рядом положить
Трудом изломанные кости,
Но рады, рады и тому!..
Начальство к нам добрее стало,
Получше отвело тюрьму
И хорошо аттестовало.
Что будет с нами — до конца
Тяжелой было нам загадкой,
Но в умиленные сердца
Прокрался луч надежды сладкой.
Так, помню, солнышко украдкой
Глядит, бывало, поутру
И в нашу черную нору…
Но он надежде верил мало,
Едва бродя, едва дыша,
И только нас бодрить хватало
В нем сил… Великая душа!
Его страданья были горды,
Он их упорно подавлял,
Но иногда изнемогал
И плакал, плакал. Камни тверды,
Любой попробуй… но огня
Добудешь только из кремня,
Таков он был. Воспоминанья
Страшней не помню: знал и я
Изнеможение страданья,—
Но что была печаль моя?
К довольству суетному зависть,
Быть может, личная ненависть,
Тоска по женщине пустой,
С тряпичной, дюжинной душой,
Томленье скуки, злость бессилья.
Я, говорят, был мелко зол
В моей тоске… Не так орел
Свои оплакивает крылья,
Которых мощь изведал он,
Которых царственная сила
Его под небо уносила…
Да! возвращаясь с похорон,
Недаром в голос мы сказали:
«Зачем его Кротом мы звали?
И мертвый сходен он лицом
С убитым молнией орлом!»
О чем была его кручина?
Рыдал ли он рыданьем сына,
Давно отчаявшись обнять
Свою тоскующую мать,
И невеселая картина
Ему являлась: старый дом
Стоит в краю деревни бедной,
И голова старухи бледной
Видна седая под окном.
Вздыхает, молится, гадает
И смотрит, смотрит, и двойной
В окошко рамы не вставляет
Старуха позднею зимой.
А сколько, глядя на дорогу,
Уронит слез — известно богу!
Но нет! и бог их не считал,
А то бы радость ей послал!
Любовь ли бедного томила?
Что сталось с нею? Позабыла?
Или грустит… и далеко
Несется… мысленно заглянет
И содрогнется глубоко?
Где ей? в ней сердца недостанет!
Ах! чувство женское легко!
Они его хранят, лелеют,
Покуда радует оно,
Но если тучи тяготеют
И небо грозно и темно —
Его спасти им не дано!
Быть может, он душою верной
Припоминал былых друзей;
В кичливой гордости своей,
Быть может, враг высокомерный
Ему являлся в час ночной…
И, с криком кинувшись, ногами,
Отягощенными цепями,
Топтал он призрак роковой?
Или изгладила чужбина
Всё то, чем молодость жила,
И только слезы гражданина
Душа живая сберегла?
Как знать! Пред ним мы дети были,
Ничем мы права не купили
Делить великую печаль;
Не все мы даже понимали,
За что его сюда заслали,
Но было трудно, было жаль.
Закоренелого невежду
Спроси, и тот отдать был рад
Свою последнюю надежду —
Под небо родины возврат —
За миг единый облегченья
Его тоски, его мученья.
Но только правосудный бог
Утешить мученика мог.
И скоро гробовые двери
Пред ним открылись, но не вдруг
Клейменых каторжников друг
Сошел в них: роковой потери
По капле яд глотали мы.
Почти два года, из тюрьмы
Не выходя, он разрушался.
Зачем? Известно небесам!
«Чтоб человек не баловался»,—
Смеясь, говаривал он нам.
И день и ночь поочередно
Его мы ложе берегли,
Зимой окутывали плотно,
Весной на солнышко несли
(Был для того у нас устроен
Снаряд особенный): больной
Кивал тихонько головой
И как-то грозно был спокоен.
Не шевельнется целый день;
Тосклив и кроток беспредельно,
Молчит: так, раненный смертельно,
Глядит и смерти ждет олень…
И наконец пора пришла…
В день смерти с ложа он воспрянул,
И снова силу обрела
Немая грудь — и голос грянул!
Мечтаньем чудным окрылил
Его господь перед кончиной,
И он под небо воспарил
В красе и легкости орлиной.
Кричал он радостно: «Вперед!» —
И горд, и ясен, и доволен:
Ему мерещился народ
И звон московских колоколен;
Восторгом взор его сиял,
На площади, среди народа,
Ему казалось, он стоял
И говорил…
Прошло два года.
Настал святой, великий миг,
В скрижалях царства незабвенный,
И до Сибири отдаленной
Прощенья благовест достиг.
Разверзлась роковая яма,
Как птицы, вольны вышли мы
И, не сговариваясь, прямо
Пришли гурьбою из тюрьмы
К одной могиле одинокой.
Стеснилась грудь тоской жестокой,
И каждый небо вопрошал:
«Зачем он жил, зачем страдал,
Зачем свободы не дождался?»
— Чтоб человек не баловался!—
Один сказал — и присмирел.
Переглянулись мы уныло,
И тихий ангел пролетел.
Лишь буря, не смолкая, выла
И небо хмурилось. Земли
Добыв лопатою привычной,
Мы помолчали — и пошли.
И жизнь пошла чредой обычной!..
Хотелось мне увидеть мать,
Но что пришлось бы ей сказать?
Кто подтолкнуть не устрашится
Утес, готовый обвалиться
На плечи брата своего?
Кто скажет ей: «Уж нет его!
Загородись двойною рамой,
Напрасно горниц не студи,
Простись с надеждою упрямой
И на дорогу не гляди!»
Пусть лучше, глядя на дорогу,
Отдаст с надеждой душу богу…
Но люди звери: кто-нибудь
Утес обрушит ей на грудь…
Кто знал его, забыть не может,
Тоска по нем язвит и гложет,
И часто мысль туда летит,
Где гордый мученик зарыт.
Пустыня белая; над гробом
Неталый снег лежит сугробом,
То солнце тусклое блестит,
То туча черная висит,
Встают смерчи, ревут бураны,
Седые стелются туманы,
Восходит день, ложится тьма,
Вороны каркают — и злятся,
Что до костей его добраться
Мешает вечная зима.
1856
Печатается по Ст 1873, т. I, ч. 2, с. 103–145, с восстановлением ст. 251 по автографу ИРЛИ А, ст. 658–664, 715–716, 718–722, 804 — по автографу ИРЛИ Б, ст. 717 — по автографу ГБЛ.
Впервые опубликовано: ст. 164–220 — С, 1856, № 5 (ценз. разр. — 30 марта и 5 апр. 1856 г.), с. 139–141, в составе стихотворения «Петербургское утро (отрывок)», с подписью: «Н. Некрасов» (перепечатано: Ст 1856, с. 148–150); ст. 244 (со слова «Невольно») — 375 — С, 1857, №3 (ценз. разр. — 28 февр. 1857 г.), с. 51–54, под заглавием: «Отрывок из поэмы», с подписью: «Н. Н.» (в оглавлении: «Н. А. Н.») и датой: «Рим, декабрь, 1856»; полностью — С, 1858, № 2 (ценз. разр. — 8 и 10 февр. 1858 г.), с. 241–266, под заглавием: «Эпилог ненаписанной поэмы», с подписью: «Н. Некрасов».
В собрание сочинений впервые включено: Ст 1861, ч. 2, под заглавием: «Несчастные», с датой: «1856» (перепечатано: 2-я часть всех последующих прижизненных изданий «Стихотворений»).
Черновой автограф ст. 164–220 (в составе стихотворения «Петербургское утро»), без заглавия, запись карандашом от конца тетради к началу, — ГБЛ (Зап. тетр. № 3, л. 51–49 об.). Беловой автограф этого отрывка, являвшийся наборной рукописью и предназначавшийся для № 5 «Современника» за 1855 г., под заглавием: «Совет. (Подражание Пушкину)», запись чернилами, — ЦГАЛИ, ф. 338, оп. I, № 27, л. 92–93 об. (со следующими карандашными пометами рукою Некрасова — в начале, в левом углу: «В „Совр<еменник>“, № 5»; ст. 191–197 с изображением арестантской фуры отчеркнуты карандашом; в конце приписка: «N. В. Ежели отчеркнутые строки выкинет цензура, то печатать так:
Всё пусто…
Что теперь ни встретишь
На всем
и проч.»).
Корректура стихотворения «Совет. (Подражание Пушкину)», в которой имеется предложенная купюра, с таким заключением цензора: «Эти стихи такие мрачные, представляют Петербург таким грязным и зловонным городом, что пропустить их нельзя и оставить при деле 13 ап<реля 1855 г.>» (ЦГИА СССР, ф. 777, оп. 2, № 28, л. 26). Беловой автограф этого же стихотворения под заглавием: «Совет» (вместо зачеркнутого «Секрет» [*]) — ГБЛ (Солд. тетр., л. 4–6 об.).
Беловой автограф ст. 244–375, являвшийся наборной рукописью, под заглавием: «Отрывок из поэмы», чернилами, с правкою карандашом, подписью: «Н. Н.» (вместо зачеркнутой: «Н. Н. Некрасов») и датой: «Рим, декабрь, 1856», — ИРЛИ, 21198, л. 1–4; послан Тургеневу в письме от 26 декабря 1856 г. и, по желанию Некрасова, отправлен затем в Петербург П. В. Анненкову для передачи в редакцию «Современника». В автографе содержались смягченные варианты ст. 357 и 360, с припиской на полях: «Для цензуры», и обращение к редакции журнала: «Прошу напечатать без опечаток. Если хоть слово выкинут, то не печатать. Некрасов».
Беловой автограф ст. 457–914, под заглавием: «Крот», запись чернилами, за исключением вписанного карандашом примечания, возможно, рукою Некрасова: «В предыдущей главе рассказывающий излагает, за что он попал в Сибирь. Глава оканчивается тем, что он, вместе с другими, потеряв всякую надежду, предался дикому буйству, подавляя в себе всякое человеческое движение»,— ИРЛИ, 21194, л. 1–4 об.; послан Некрасовым И. С. Тургеневу вслед за письмом от 25 ноября 1856 г.
Автограф всей поэмы с последовательно исправленными заглавиями: а. «Преступники», б. «Воспоминания прощеного», в. «Несчастные», с подзаголовком: «Поэма в двух частях» и датами — на заглавном листе: «1856, ноябрь и декабрь. Рим», над текстом первой части поэмы: «[24] 22 дек<абря> 1856. Рим», в конце автографа: [«Ноябрь и декабрь [1856] 1857. Рим»], запись чернилами, правка чернилами и карандашом, — ГБЛ (Зап. тетр. № 4, л. 1–28).
Копия А. Я. Панаевой с текста первой публикации поэмы в «Современнике» (1858, № 2), с карандашными исправлениями Некрасова, — ИРЛИ (Тетр. Панаевой, л. 8–33 об.).
Возникновение замысла относится к апрелю 1855 г., когда Некрасовым была предпринята попытка опубликовать стихотворение «Совет. (Подражание Пушкину)» в майском номере «Современника». Окончательно замысел созрел в начале 1856 г., о чем свидетельствует появление в «Современнике» и Ст 1856 стихотворения «Петербургское утро» с примечательным подзаголовком «Отрывок». Надежду на осуществление замысла укрепила амнистия политическим заключенным, объявленная 26 августа 1856 г. и открывшая возможность писать о сибирской каторге.
Оформление замысла связано с раздумьями поэта над судьбами «друзей народа и свободы», вероятно в период работы над поэмой «В. Г. Белинский». Как указано выше (см. на с. 527 наст, тома, а также: Другие редакции и варианты, с. 264), стихи «Пусть речь его была сурова И не блистала красотой, Но обладал он тайной слова, Доступного душе живой», вошедшие в поэму «Несчастные», располагались по соседству с набросками к поэме «В. Г. Белинский» в Зап. тетр. № 3 (ср.: Чуковский К. Белинский в поэме «Несчастные». — ЛГ, 1946, 23 ноября, № 47). О Белинском как прототипе Крота писал П. Ф. Якубович, обративший внимание на то, что смерть Крота в поэме напоминает последние минуты жизни Белинского (см.: Н. А. Некрасов, его жизнь и литературная деятельность. Критико-биографический очерк Л. Мельшина <П. Ф. Якубовича>. СПб., 1907, с. 39–43). Однако обобщенно-романтизированный образ Крота нельзя связывать с отдельным лицом. Установлено, что на замысел поэмы о судьбе интеллигента на каторге повлияли также размышления Некрасова о положении ссыльного Достоевского. Именно в это время Достоевский напомнил о себе после долгих лет вынужденного молчания. Не исключено, что Некрасов читал сам или знал в изложении А. Н. Майкова письмо Достоевского к брату Михаилу от 22 февраля 1854 г. Достоевский сообщает в нем подробности отправки по этапу из Петербурга «ровно в рождество 1849 года». В набросках к поэме в Зап. тетр. № 3 у Некрасова уже появляется образ осужденного интеллигента, увозимого ранним утром из Петербурга, когда город подобен «опустелой зале, Где пировали вы вчера». В письме Достоевский рассказывает о «злобной радости», с которой каторжники из народа встретили дворян — политических преступников: «150 врагов не могли устать в преследовании, это было им любо…» (Письма Ф. М. Достоевского, т. I. М. — Л., 1928, с. 136; ср. у Некрасова: «И было нам сначала любо Смотреть, как губы он кусал, Когда с ним обходились грубо…»). Характеристика Достоевским русского народа («Поверишь ли, есть характеры глубокие, сильные, прекрасные, и как весело было под грубой корой отыскать золото» — там же, с. 139) перекликается с монологом Крота: «Так под корой Сибири льдистой Золотоносных много жил» (подробнее об этом см.: Лебедев Ю. В. Некрасов и Достоевский в 60-е годы. Эпизод из творческих взаимосвязей. — Некр. и его вр., вып. 1, с. 95–98). О связи образа Крота с личностью Достоевского писал О. Ф. Миллер в кн.: Публичные лекции. Русская литература после Гоголя. СПб., 1874. Интересно также в этом плане свидетельство самого Достоевского: «…Однажды, в шестьдесят третьем, кажется, году, отдавая мне томик своих стихов, он (Некрасов, — Ред.) указал мне на одно стихотворение, „Несчастные“, и внушительно сказал: „Я тут об вас думал, когда писал это“ (т. е. об моей жизни в Сибири), „это об вас написано…“» (Достоевский Ф. М. Полн. собр. худ. произв., т. XII. М. — Л., 1929, с. 348). Русское правительство впервые осуществило на петрашевцах изощренный «эксперимент», «…уравняв каторжанина-петрашевца с уголовным арестантом» (см.: Гернет М. Н. История царской тюрьмы, т. II, М., 1946, с. 215). Помещая Крота на одних нарах с уголовными преступниками, Некрасов открыто указал на «родословную» своего героя.
Вплотную к работе над поэмой Некрасов приступил в ноябре-декабре 1856 г., будучи на лечении в Риме. В письме к Тургеневу от 25 ноября 1856 г. он сообщал: «Я не писал к тебе потому, что работал. 24 дни ни о чем не думал я, кроме того, что писал. Это случилось в первый раз в моей жизни <…> Что вышло, не знаю — мучительно желал бы показать тебе…». Вслед за этим письмом, как уже говорилось, Некрасов послал Тургеневу автограф второй части поэмы (ст. 457–914).
В разгаре работы, когда «до конца» поэмы было «недалеко», Некрасов получил от Тургенева известие о начавшейся в Петербурге цензурной буре, вызванной перепечаткой Чернышевским в «Современнике» «Поэта и гражданина» и некоторых других стихотворений поэта. Это известие отрицательно сказалось на работе над завершением «Несчастных» (см. признания Некрасова Тургеневу в том, что он «скомкал» поэму, «…не сделав и половины того, что думал»), хотя и не убило желания «кончить вещь» (см. письмо П. В. Анненкову от 26 декабря 1856 г.).
Поэма была завершена к концу ноября 1856 г. Посланный 26 декабря 1856 г. в редакцию «Современника» через Тургенева и Анненкова (см. выше) автограф отрывка из первой части поэмы (ст. 244–375) встретил цензурные возражения. В письме от 7 февраля 1857 г. Некрасову об этом сообщил Чернышевский:
«В отрывке, Вами присланном, цензурный комитет зачеркнул следующие слова и стихи (то, что подчеркнуто):
Ни горя, ни отрад не жди,
Отдайся весь во власть господню…
Свинья увязла в подворотню
(по причине близости свиньи).
Молчи, фанатики они…
Но есть и там свои могилы,
Но там напрасно гибнут силы.
Подчеркнутое выброшено цензурой.
Вы написали: „если хоть одно слово выкинут, то не печатать“ — потому стихотворение и осталось не напечатано, что жаль — лучше бы напечатать» (Чернышевский, т. XIV, с. 335–336).
Согласившись с Чернышевским, Некрасов исключил из отрывка подчеркнутые в письме стихи, а вместо «Молчи, фанатики они» дал новый вариант «Молчи — упрямы ведь они», и «Отрывок из поэмы» был опубликован в мартовской книжке «Современника» за 1857 г. Замена в автографе ст. 251 («Аптека, два, три кабака» вместо «Собор, четыре кабака») сделана без указания: «Для цензуры». В настоящем издании, как и в ПСС и ПССт 1967, восстановлено первоначальное чтение, так как замена является очевидным результатом автоцензуры (собор рядом с кабаком и тюрьмой).
По возвращении из-за границы Некрасов готовит к печати текст всей поэмы. Эта работа велась не ранее марта 1857 и не позднее февраля 1858 г. Наряду со значительными исправлениями стилистического и смыслового характера, улучшающими текст, в автографе ГБЛ (Зап. тетр. № 4) встречаются поправки, свидетельствующие о том, что, кончив поэму, Некрасов «начал ее портить» [*] (ср. намерение, высказанное в письме к Тургеневу от 6 декабря 1856 г.: «…может, и пройдет, если вставить несколько верноподданнических стихов»). Такие стихи были введены в конце поэмы (см.: Другие редакции и варианты, с. 320, вставка после ст. 868), правда не без колебаний (зачеркнутые в автографе, они вошли в печатный текст). Одновременно были исключены острые в цензурном отношении ст. 658–664 и 715–722. Последние (заключительное по автографам ИРЛИ Б и ГБЛ восьмистишие «Песни преступников») не были окончательно отшлифованы поэтом. Сохранилось два варианта подвергавшихся переработке стихов (717–718). Первый — в автографе ИРЛИ Б: «В ней пышны царские чертоги, Но жалки избы [бедняков]». Второй — в автографе ГБЛ (Зап. тетр. № 4): «В ней пышны барские чертоги, Но бедны избы мужиков». Казалось бы, первый вариант, создававшийся без оглядок на цензуру, предпочтительнее. Но он вступает в противоречие с последующими стихами: «И нечем выкупить народа Царю у палачей-дворян». Образ царского дворца в контексте заключительного восьмистишия оказывается двусмысленным. По-видимому, уже в Риме Некрасов колебался в оценке деятельности Александра II, хотя и не исключал возможности коренных преобразований «сверху» (ср. также апофеоз Петра в монологах Крота). По возвращении из-за границы надежды Некрасова на реформы «сверху» не пошатнулись. Поэтому он противопоставил добрую волю царя злой воле «палачей-дворян» во втором варианте восьмистишия, оставшемся, однако, стилистически недоработанным (дважды в первом четверостишии употребляется слово «бедный»: «бедна по милости воров», «бедны избы мужиков»). Взгляд Некрасова на деятельность Александра II, вероятно, остался не проясненным до конца. Лишь в 1858 г., после обнародования государственных рескриптов и начала деятельности губернских комитетов, поэт начинает сознавать иллюзорность своих надежд. Но вплоть до 19 февраля 1861 г. он не исключал возможности радикального решения крестьянского вопроса путем правительственных преобразований (см. об этом: Лебедев Ю. В. Чернышевский и Некрасов. — В кн.: Н. Г. Чернышевский. Эстетика, литература, критика. Л., 1979, с. 116–136).
В настоящем издании восстановлен полный текст «Песни преступников» с порядком расположения частей по автографам ИРЛИ Б и ГБЛ (Зап. тетр. № 4). В прижизненных изданиях Некрасов, стремясь намекнуть читателю на то, что последнее восьмистишие исключено по цензурным причинам, нумеровал второе восьмистишие определенным образом: или «2,—3», или «3», оставляя над этой цифрой цифру «2», пробел и черту (см.: Другие редакции и варианты, с. 323–324). Третье восьмистишие цензура не пропустила даже в 1905 г., когда А. Н. Пыпин хотел опубликовать его в книге «Н. А. Некрасов» (см. корректурную гранку книги А. Н. Пыпина — ИРЛИ, ф. 250, оп. 5, № 49).
Первоначально Некрасов хотел напечатать поэму в сборнике, посвященном памяти Белинского и издаваемом в пользу его дочери (см.: ПСС, т. X, с. 361, 370). Но издание это не осуществилось, и поэма была опубликована в № 2 «Современника» за 1858 г. По требованию цензуры Некрасов изменил заглавие (вместо «Несчастные» — «Эпилог ненаписанной поэмы»), а также внес ряд дополнительных изменений в текст: вместо «гордого дворца» — «гордых кораблей» (ст. 162), вместо «дворцами» — «домами» (ст. 242), вместо «недовольной нищеты» — «невеселой нищеты» (ст. 207) и др. Некоторые из этих искажений поэт исправил (см. варианты авторизованной копии ИРЛИ, Ст 1861, Ст 1864 и др.— Другие редакции и варианты, с. 320–321, 323–324). Но наиболее существенные искажения и пропуски (ст. 251, 658–664, 715–722, 804) при жизни поэта не исправлялись и не восстанавливались.
Однако и в приспособленном к цензурным требованиям виде поэма вызвала неудовольствие властей. Чиновник особых поручений гр. Комаровский сообщал министру народного просвещения, что герой «Эпилога ненаписанной поэмы» — «идеализированный колодник, по-видимому сосланный за политическое преступление, и что «панегирик безымянному колоднику» в поэме имеет своей целью «общественный протест». Предсмертное видение Крота Комаровский назвал «пророчески двусмысленным», усмотрев в нем изображение будущей революции. На основании донесения Комаровского председателю Петербургского цензурного комитета было предложено сделать выговор цензору, пропустившему эти стихи (см.: Евгеньев-Максимов В. «Современник» при Чернышевском и Добролюбове. Л., 1936, с. 226–229).
Н. Г. Чернышевский в романе о новых людях «Алферьев» использовал в качестве эпиграфа стихи из «Песни преступников», глубоко ощущая революционный пафос поэмы Некрасова, хотя ореол жертвенности и аскетизма, которым окружена в «Несчастных» личность Крота, не вполне отвечал духу этики «разумного эгоизма». Культ героев, характерный для некрасовского подхода к изображению «народных заступников», был прямым следствием типичных для поэта сомнений в ближайших перспективах крестьянской революции.
Поэма, явившаяся первым произведением о политических ссыльных на каторге, имела шумный успех в среде прогрессивной русской интеллигенции. Некрасов читал ее на литературных вечерах. По воспоминаниям Е. И. Новиковой-Зариной, «…его голос, глубокий и надорванный, удивительно отвечал колориту поэмы. Не знаю, сколько времени безмолвствовал зал, но потом вдруг, как взрыв, раздались неистовые аплодисменты и бурные крики…» (Резец, 1938, № 3, с. 21). Д. И. Писарев в статье «Писемский, Тургенев, Гончаров» назвал «Эпилог ненаписанной поэмы» в ряду стихотворений, автора которых «знает и любит живая Россия» (РСл, 1861, № 11, отд. II, с. 6). А. А. Григорьев, «исчисляя лучшие по вдохновению стихотворения поэта», отметил «среди наиболее действующих на публику» и на него лично поэму «Несчастные», хотя «апология Петра» в ней коренным образом противоречила его славянофильским убеждениям (В, 1862, № 7, отд. «Критическое обозрение», с. 46). К числу «лучших произведений» поэта отнес «Несчастных» А. Пятковский (см.: Книжный вестник, 1861, № 24, с. 436). «Горячо прочувствованное и глубоко созревшее произведение» увидел в поэме Е. Эдельсон (БдЧ, 1864, № 9, отд. 3, с. 13). Обстоятельный анализ драматической судьбы лирического героя поэмы, «впервые увидевшего „божий свет“ под кровлей „старых хором“», дал критик журнала «Светоч» в статье «Стихотворения Н. Некрасова» (Св, 1862, № 1, отд. «Критическое обозрение», с. 1–106).
Уже в первых критических откликах современники обратили внимание на автобиографические мотивы в поэме: впечатления детства в крепостнической усадьбе, образ матери поэта, тема утраты иллюзий в столице. В описании провинциального городка знакомые Некрасова узнавали Спасск, Казанской губернии, «на болотистой площади которого Некрасову случалось стрелять дупелей» (Успенский Н. В. Из прошлого. М., 1889, с. 231–233).
Определенную часть критических отзывов объединяла тенденция считать поэму незаконченной, хаотичной и пестрой в стилистическом отношении. Так, Вс. Крестовский отнес «Несчастных» к числу вещей, которые не выстраданы, не прочувствованы поэтом и пишутся «ради одной только заключительной фразы». По Крестовскому, «Несчастные» — поэма «аффектированная и добродетельная, изображающая каторжников до того добродетельными, что они даже заслуживают любовь и благоволение своих начальников, вещь ложная и ложная самим незнанием изображаемой жизни…» (РСл, 1861, № 12, отд. II, с. 70). «Не по замыслу поэма слаба, отнюдь нет, — замечал А. С. Суворин, — а по исполнению, по неудачной аффектации, по некоторой ходульности и мелодраматизму. Г. Некрасов знает, что человек-гражданин нужен, а не бесплотное существо, каким он представил своего героя» (Рус. речь, 1861, № 103–104, с. 809). О фальшивых нотках в изображении взаимоотношений политических ссыльных с уголовными преступниками писал О. Ф. Миллер в указанной выше книге «Публичные лекции. Русская литература после Гоголя». П. Ф. Якубович также увидел в поэме много мелодраматизма, «немыслимого в живой действительности» (Мельшин Л. <Якубович П. Ф.> Н. А. Некрасов, его жизнь и литературная деятельность, с. 68).
В работах советских исследователей выяснены истоки романтической условности в изображении революционера на каторге и его взаимоотношений с уголовными преступниками, изучены усвоенные Некрасовым в «Несчастных» литературные традиции (см.: Жовтис А. Л. К вопросу о традициях революционного романтизма в творчестве Н. А. Некрасова (поэма «Несчастные»). — Вестник АН Казахской ССР, 1952, № 12, с. 75–86; Опришко Е. Н. К вопросу о реализме поэмы Н. А. Некрасова «Несчастные».— Науч. зап. Днепропетровского гос. ун-та, 1957, т. 71, с. 31–41; Лучак А. А. Время и герой. Душанбе, 1962; Чуковский К. И. Мастерство Некрасова. М., 1971, с. 47–53; Лебедев Ю. В. Н. А. Некрасов и русская поэма 1840–1850-х годов. Ярославль, 1971; Гаркави А. М. Пушкинская традиция в поэме Некрасова «Несчастные». — О Некр., вып. IV, с. 91–108).
Еще в XIX в. поэма «Несчастные» была включена в книгу избранных переводов сочинений Некрасова на французский язык: Nekrasov N. Poésies populaires. Traduites par E. Halperine-Kaminsky et Ch. Morice. Paris, 1886. Во вступительной статье «Poesies populaires» M. де Вогюэ отмечал совершенство композиционного построения поэмы и обращал внимание на полемический аспект в изображении Петербурга у Некрасова по отношению к пушкинскому Петербургу в «Евгении Онегине» и «Медном всаднике».
«Несчастные» — народное название заключенных и ссыльно-каторжных.
Ст. 25–57. Переступить порог не смея ∾ С рукой и сердцем принесет. — В этом фрагменте поэмы использованы образы и мотивы «Руслана и Людмилы» Пушкина.
Ст. 123–130. С певцом твоих громад красивых ∾ В движенье гордой суеты! — Имеется в виду изображение картин петербургского утра в «Евгении Онегине» и тема Петербурга в «Медном всаднике» Пушкина.
Ст. 193–194. Вот идет солдат За фурой вроде погребальной… — Речь идет о закрытой тюремной карете, в которой перевозили арестантов.
Ст. 861. Восторгом взор его сиял… — скрытая цитата из стихотворения Пушкина «Клеопатра» («Восторг в очах его сиял»). В автографе ИРЛИ Б цитата была точной и сопровождалась примечанием (по-видимому, Некрасова): «Стих Пушкина».
Ст. 868. Прощенья благовест достиг. — В день коронации Александра II, 26 августа 1856 г., была объявлена амнистия всем репрессированным по делу 14 декабря 1825 г.
© «Онлайн-Читать.РФ», 2017-2024
Обратная связь