Все относительно на этом свете, и нет в нем для человека такого положения, хуже которого не могло бы ничего быть.
Однажды в конце сентября, ясным днем, ротмистр Аристид Кувалда сидел, по обыкновению, в своем кресле у дверей ночлежки и, глядя на возведенное купцом Петунниковым каменное здание рядом с трактиром Вавилова, думал.
Здание, еще окруженное лесами, предназначалось под свечной завод и давно уже кололо глаза ротмистру пустыми, темными впадинами длинного ряда окон и паутиной дерева, окружавшей его от основания до крыши. Красное, точно кровью обмазанное, оно походило на какую-то жестокую машину, еще не действующую, но уже разинувшую ряд глубоких, жадно зияющих пастей и готовую что-то жевать и пожирать. Серый деревянный трактир Вавилова, с кривой крышей, поросшей мхом, оперся на одну из кирпичных стен завода и казался большим паразитом, присосавшимся к ней.
Ротмистр думал о том, что скоро и на месте старого дома начнут строить. Сломают и ночлежку. Придется искать другое помещение, а такого удобного и дешевого не найдешь. Жалко, грустно уходить с насиженного места. Уходить же придется только потому, что некий купец пожелал производить свечи и мыло. И ротмистр чувствовал, что если б ему представился случай чем-нибудь хоть на время испортить жизнь этому врагу, — о! с каким наслаждением он испортил бы ее!
Вчера купец Иван Андреевич Петунников был на дворе ночлежки с архитектором и своим сыном. Измеряли двор и всюду натыкали в землю каких-то палочек, которые, по уходе Петунникова, ротмистр приказал Метеору вытаскать из земли и разбросать.
Перед глазами ротмистра стоял этот купец — маленький, сухонький, в длиннополом одеянии, похожем одновременно на сюртук и на поддевку, в бархатном картузе и высоких, ярко начищенных сапогах. Костлявое, скуластое лицо, с седой, клинообразной бородкой, с высоким, изрезанным морщинами лбом, и из-под него сверкают узкие, серые глазки, прищуренные, всегда что-то высматривающие. Острый хрящеватый нос, маленький рот с тонкими губами. В общем, у купца вид благочестиво хищный и почтенно злой.
«Проклятая помесь лисицы и свиньи!» — выругался про себя ротмистр и вспомнил первую фразу Петунникова, касавшуюся его. Купец пришел с членом городской управы покупать дом и, увидев ротмистра, спросил у своего провожатого бойким костромским говором:
— Энто тот самый огарок — квартирант-от ваш?
И с той поры вот уже почти полтора года они состязаются друг с другом в своем уменье оскорблять человека.
И вчера между ними произошло легонькое «упражнение в буесловии», как называл ротмистр свои разговоры с купцом. Проводив архитектора, купец подошел к ротмистру.
— Сидишь? — спросил он, дергая рукой за козырек картуза, так что нельзя было понять, поправляет ли он его, или же хочет изобразить поклон.
— Мыкаешься? — в тон ему сказал ротмистр и сделал движение нижней челюстью, отчего борода его вздрогнула и что нетребовательный человек мог принять за поклон или за желание ротмистра пересунуть свою трубку из одного угла рта в другой.
— Денег у меня много — вот и мыкаюсь. Деньги хотят, чтоб их в жизнь пускали, вот я и даю им ход, — дразнит ротмистра купец, лукаво прищуривая глазки.
— Не тебе, значит, рубль служит, а ты рублю, — комментирует Кувалда, борясь с желанием дать пинка в живот купцу.
— Али это не все равно? С ними, с деньгами-то, всяко приятно... А вот ежели без них...
И купец с нахально подделанным состраданием оглядывает ротмистра. У того верхняя губа прыгает, обнажая крупные волчьи зубы.
— Имея ум и совесть, можно жить и без них... Деньги, обыкновенно, являются как раз в то время, когда у человека совесть усыхать начинает Совести меньше — денег больше...
— Это верно... А то есть люди, у которых ни денег, ни совести...
— Ты смолоду-то таким и был? — простодушно спрашивает Кувалда. Теперь у Петунникова вздрагивает нос. Иван Андреевич вздыхает, щурит глазки и говорит:
— Мне смолоду о-ох большие тяжести поднять пришлось!
— Я думаю....
— Работал я, ох как работал!
— А многих обработал?
— Таких, как ты? Дворян-то? Ничего, — достаточно их от меня Христовой молитве выучились...
— Не убивал, только грабил? — режет ротмистр. Петунников зеленеет и находит нужным изменить тему.
— А хозяин ты плохой — сидишь, а гость стоит...
— Пусть и он сядет, — разрешает Кувалда.
— Да не на что, вишь...
— На землю... земля всякую дрянь принимает...
— Я это по тебе вижу... Однако пойти от тебя, ругателя, — ровно и спокойно сказал Петунников, но глаза его излили на ротмистра холодный яд.
Он ушел, оставив Кувалду в приятном сознании, что купец боится его. Если б он не боялся, так уже давно бы выгнал из ночлежки. Не из-за пяти же рублей в месяц он не гонит его! Потом ротмистр следит, как купец ходит вокруг своего завода, ходит по лесам вверх и вниз. Ему очень хочется, чтоб купец упал и изломал себе кости. Сколько уже он создал остроумных комбинаций падения и всяческих увечий, глядя на Петунникова, лазившего по лесам, как паук по своей сетке. Вчера ему даже показалось, что вот одна доска дрогнула под ногами купца, и ротмистр в волнении вскочил со своего места.... Но — ничего не вышло.
И сегодня, как всегда, перед глазами Аристида Кувалды торчит это красное здание, прочное, плотное, крепко вцепившееся в землю, точно уже высасывающее из нее соки. Кажется, что оно холодно и темно смеется над ротмистром зияющими дырами своих стен. Солнце пьет на него свои осенние лучи так же щедро, как и на уродливые домики Въезжей улицы.
«А вдруг! — мысленно воскликнул ротмистр, измеряя глазами стену завода. — Ах ты, черт возьми! Если бы...» Весь встрепенувшись, возбужденный своей мыслью, Аристид Кувалда вскочил и торопливо пошел в трактир Вавилова, улыбаясь и бормоча что-то про себя.
Вавилов встретил его за буфетом дружеским восклицанием:
— Вашему благородию здравия желаем!
Среднего роста, с лысой головой, в венчике седых кудрявых волос, с бритыми щеками и с прямо торчащими усами, похожими на зубные щетки, прямой и ловкий, в кожаной куртке, он каждым своим движением позволял узнать в нем старого унтер-офицера.
— Егор! У тебя вводный лист и план на дом есть? — торопливо спросил Кувалда.
— Имею.
Вавилов подозрительно сузил свои вороватые глаза и пристально уставился ими в лицо ротмистра, в котором он видел что-то особенное.
— Покажи мне! — воскликнул ротмистр, стукая кулаком по стойке и опускаясь на табурет около нее.
— А зачем? — спросил Вавилов, решившийся при виде возбуждения Кувалды держать ухо востро.
— Болван, неси скорей!
Вавилов наморщил лоб и испытующе поднял глаза к потолку.
— Где они у меня, эти самые бумаги?
На потолке не нашлось никаких указаний по этому вопросу; тогда унтер устремил глаза на свой живот и с видом озабоченной задумчивости стал барабанить пальцем по стойке.
— Будет тебе кобениться, — прикрикнул на него ротмистр, не любивший его, находя, что бывшему солдату привычнее быть вором, чем трактирщиком.
— Да я, Ристид Фомич, уж вспомнил. Кажись, они в окружном суде остались. Как я вводился во владение...
— Егорка, брось! Ввиду твоей же пользы, покажи мне сейчас план, купчую и все, что есть. Может быть, ты не одну сотню рублей выиграешь от этого — понял?
Вавилов ничего не понял, но ротмистр говорил так внушительно, с таким серьезным видом, что глаза унтера загорелись любопытством, и, сказав, что посмотрит, нет ли этих бумаг у него в укладке, он ушел в дверь за буфетом. Через две минуты он возвратился с бумагами в руках и с выражением крайнего изумления на роже.
— Ан они, проклятые, дома!
— Эх ты... паяц из балагана! А еще солдат был... — не преминул укорить его Кувалда, выхватив из его рук коленкоровую папку с синей актовой бумагой. Затем, развернув перед собой бумаги и все более возбуждая любопытство Вавилова, ротмистр стал читать, рассматривать и при этом многозначительно мычал. Вот наконец он решительно встал и пошел к двери, оставив бумаги на стойке и кинув Вавилову:
— Погоди... не прячь их...
Вавилов собрал бумаги, положил их в ящик выручки, запер его и подергал рукой — хорошо ли заперлось? Потом он, задумчиво потирая лысину, вышел на крыльцо харчевни. Там он увидал, что ротмистр, измерив шагами фасад харчевни, щелкнул пальцами и снова начал измерять ту же линию, озабоченный, но довольный.
Лицо Вавилова как-то напрягалось, потом вытянулось, потом вдруг радостно просияло.
— Ристид Фомич! Неужто? — воскликнул он, когда ротмистр поравнялся с ним.
— Вот те и неужто! Больше аршина отрезано. Это по фасаду, а вглубь сейчас узнаю...
— Вглубь?.. Десять сажен два аршина!
— Что, догадался, бритая харя?
— Как же, Ристид Фомич! Ну и глазок у вас — в землю вы на три аршина видите! — с восхищением воскликнул Вавилов.
Через несколько минут они сидели друг против друга в комнате Вавилова, и ротмистр, большими глотками уничтожая пиво, говорил трактирщику:
— Итак, вся стена завода стоит на твоей земле. Действуй без всякой пощады. Придет учитель, и мы накатаем прошение в окружной. Цену иска, чтобы не тратиться на гербовые, назначим самую скромную, а просить будем о сломке. Это, дурак ты мой, называется нарушением границ чужого владения, — очень приятное событие для тебя! Ломай! А ломать такую махину да подвигать ее — дорого стоит! Мировую! Тут ты и прижми Иуду. Мы рассчитаем, сколько будет стоить сломка самым точным образом — с битым кирпичом, с ямой под новый фундамент, — все высчитаем! Даже время примем в счет! И — позвольте, Иуда, две ты-ся-чи рублей!
— Не даст! — тревожно моргая глазами, сверкавшими жадным огнем, вытянул Вавилов.
— Врет! Даст! Ты пошевели мозгами — что ему делать? Ломать? Но — смотри, Егорка, не продешеви! Покупать тебя будут — не продавайся дешево! Пугать будут — не бойся! Положись на нас...
Глаза у ротмистра горели свирепой радостью, и лицо, красное от возбуждения, судорожно подергивалось. Он разжег алчность трактирщика и, убедив его действовать возможно скорее, ушел торжествующий и непреклонно свирепый.
Вечером все бывшие люди узнали об открытии ротмистра и, горячо обсуждая будущие действия Петунникова, изображали в ярких красках его изумление и злобу в тот день, когда судебный рассыльный вручит ему копию иска. Ротмистр чувствовал себя героем. Он был счастлив, и все вокруг него были довольны. Большая куча темных, одетых в лохмотья фигур лежала на дворе, шумела и ликовала, оживленная событием. Все знали купца Петунникова. Презрительно щуря глаза, он дарил их таким же вниманием, как и весь другой мусор улицы. От него веяло сытостью, раздражавшей их, и даже сапоги его блестели пренебрежением ко всем. И вот теперь один из них сильно ударит этого купца по карману и самолюбию. Разве это не хорошо?
Зло в глазах этих людей имело много привлекательного. Оно было единственным орудием по руке и по силе им. Каждый из них давно уже воспитал в себе полусознательное, смутное чувство острой неприязни ко всем людям сытым и одетым не в лохмотья, в каждом было это чувство в разных степенях его развития.
Две недели жила ночлежка ожиданием новых событий, и за все это время Петунников ни разу не являлся на постройку. Дознано было, что его нет в городе и что копия прошения еще не вручена ему. Кувалда громил практику гражданского судопроизводства. Едва ли когда-нибудь и кто-либо ждал этого купца с таким напряженным нетерпением, с которым ожидали его босяки.
Не идет, не идет мой ненаглядный-й...
Эх, знать, не любит он м-меня-а! —
И вот однажды под вечер Петунников явился. Он приехал в солидной тележке с сыном в роли кучера — краснощеким малым, в длинном клетчатом пальто и в темных очках. Они привязали лошадь к лесам; сын вынул из кармана рулетку, подал конец ее отцу, и они начали мерить землю, оба молчаливые и озабоченные.
— Ага-а! — торжествуя, возгласил ротмистр.
Все, кто был налицо в ночлежке, высыпали к воротам и смотрели, вслух выражая свои мнения по поводу происходившего.
— Что значит привычка воровать — человек ворует, даже не желая украсть, рискуя потерять больше того, сколько украдет, — соболезновал ротмистр, вызывая у своего штаба смех и ряд подобных замечаний.
— Ой, малый! — воскликнул наконец Петунников, взорванный насмешками, — гляди, как бы я тебя за твои слова к мировому не потянул!
— Без свидетелей ничего не выйдет... Родной сын не может свидетельствовать со стороны отца, — предупредил ротмистр.
— Ну, гляди же! Атаман ты храбрый, да ведь и на тебя найдется управа!
Петунников грозил пальцем... Сын его, спокойный и погруженный в расчеты, не обращал внимания на кучку темных людей, потешавшихся над его отцом. Он даже не взглянул ни разу в их сторону.
— Молоденький паучок имеет хорошую выдержку, — заметил Объедок, подробно проследив все действия и движения Петунникова младшего.
Обмерив все, что было нужно, Иван Андреевич нахмурился, молча сел в тележку и уехал, а его сын твердыми шагами пошел к трактиру Вавилова и скрылся в нем.
— Ого! решительный молодой вор — да! Ну-ка, что будет дальше? — спросил Кувалда.
— А дальше Петунников-младший купит Егора Вавилова, — уверенно сказал Объедок и вкусно чмокнул губами, выражая полное удовольствие на своем остром лице.
— А ты этому рад, что ли? — сурово спросил Кувалда.
— А мне приятно видеть, как людские расчеты не оправдываются, — с наслаждением объяснил Объедок, щуря глаза и потирая руки.
Ротмистр сердито плюнул и промолчал. И все они, стоя у ворот полуразрушенного дома, молчали и смотрели на дверь харчевни. Прошел час и более в этом ожидающем молчании. Потом дверь харчевни отворилась, и Петунников вышел такой же спокойный, каким вошел. Он остановился на минуту, кашлянул, приподнял воротник пальто, посмотрел на людей, наблюдавших за ним, и пошел вверх по улице.
Ротмистр проводил его глазами и, обращаясь к Объедку, усмехнулся.
— А ведь, пожалуй, ты прав, сын скорпиона и мокрицы... У тебя есть нюх на все подлое, да... Уж по харе этого юного жулика видно, что он добился своего... Сколько взял с них Егорка? Он — взял. Он их же поля ягода. Он взял, будь я трижды проклят! Это я устроил ему. Горько мне понимать мою глупость. Да, жизнь вся против нас, братцы мои, мерзавцы! И даже когда плюнешь в рожу ближнего, плевок летит обратно в твои же глаза.
Утешив себя этой сентенцией, почтенный ротмистр посмотрел на свой штаб. Все были разочарованы, ибо все чувствовали, что Вавиловым и Петунниковым заключена сделка. Сознание неуменья причинить зло более оскорбительно для человека, чем сознание невозможности сделать добро, потому что зло делать так легко и просто.
— Итак, — чего же мы тут торчим? Нам нечего больше ждать... кроме магарыча, который я сдерну с Егорки, — сказал ротмистр, хмуро посматривая на харчевню. — Благоденственному и мирному житию нашему под кровлей Иуды пришел конец. Поврет нас Иуда вон... О чем и объявляю по вверенному мне департаменту санкюлотов.
Конец мрачно засмеялся.
— Тюремщик, ты чего? — спросил Кувалда.
— Куда ж я пойду?
— Это, душа моя, вопросище... Судьба твоя ответит на него, не беспокойся, — задумчиво сказал ротмистр, идя в ночлежку. Бывшие люди лениво двинулись за ним.
— Мы подождем критического момента, — говорил ротмистр, шагая среди них. — Когда нас вытурят вон, тогда мы и поищем норы для себя. А пока не стоит портить жизнь такими думами... В критические моменты человек становится энергичнее... и если б жизнь, во всей ее совокупности, сделать сплошным критическим моментом, если б каждую секунду человек принужден был дрожать за целость своей башки... ей-богу, жизнь была бы более живой, люди более интересными!
— То есть с большей яростью грызли бы глотки друг другу, — пояснил Объедок, улыбаясь.
— Ну, так что же? — задорно воскликнул ротмистр, не любивший, чтобы его мысли пояснялись.
— А ничего, — это хорошо. Когда хотят скорее куда-нибудь доехать, лошадей бьют кнутом, а машины раздражают огнем.
— Ну да! Пусть все скачет к черту на кулички! Мне было бы приятно, если б земля вдруг вспыхнула и сгорела или разорвалась бы вдребезги... лишь бы я погиб последний, посмотрев сначала на других...
— Свирепо! — усмехнулся Объедок.
— Так что? Я — бывший человек, — так? Я отвержен — значит, я свободен от всяких пут и уз... Значит, я могу наплевать на все! Я должен по роду своей жизни отбросить в сторону все старое... все манеры и приемы отношений к людям, существующим сыто и нарядно и презирающим меня за то, что в сытости и костюме я отстал от них, я должен воспитать в себе что-то новое — понял? Такое, знаешь, чтобы мимо меня идущие господа жизни, вроде Иуды Петунникова, при виде моей представительной фигуры — трепет хладный в печенках ощущали!
— Экий у тебя язык храбрый, — смеялся Объедок.
— Эх ты!.. — презрительно оглядел его Кувалда. — Что ты понимаешь? Что ты знаешь? Умеешь ли ты думать? А я — думал... И читал книги, в которых ты не понял бы ни слова.
— Еще бы! Где мне щи лаптем хлебать... Но хотя ты читал и думал, а я не делал ни того, ни другого, однако недалеко же мы друг от друга ушли...
— Пошел к черту! — вскричал Кувалда.
Его разговоры с Объедком всегда так кончались. Вообще без учителя его речи, — он сам это знал, — только воздух портили, расплываясь в нем без оценки и внимания к ним; но не говорить — он не мог. И теперь, обругав своего собеседника, он чувствовал себя одиноким среди своих людей. А говорить ему хотелось, и потому он обратился к Симцову:
— Ну, а ты, Алексей Максимович, куда приклонишь свою седую голову?
Старик добродушно улыбнулся, потер руной свой нос и объявил:
— Не знаю... Увижу! Наше дело маленькое: выпил, да еще!
— Почтенная, хотя и простая задача! — похвалил его ротмистр.
Симцов, помолчав, добавил, что он устроится скорее всех их, потому что его женщины очень любят. Это была правда: старик всегда имел двух-трех любовниц-проституток, содержавших его по два и три дня кряду на свои скудные заработки. Они часто били его, но он относился к этому стоически; сильно избить его они почему-то не могли — может быть, жалели. Он был страстный женолюбец и рассказывал, что женщины — причина всех несчастий его жизни. Близость его отношений к женщинам и характер их отношения к нему подтверждались и частыми болезнями его, и костюмом, всегда хорошо починенным и более чистым, чем костюм товарищей. Теперь, сидя на земле у дверей ночлежки в кругу своих товарищей, он хвастливо начал рассказывать, что его давно уже зовет Редька жить с ней, но он не идет к ней, не хочет уйти из компании.
Его слушали с интересом и не без зависти. Редьку все знали — она жила недалеко под горой и недавно только отсидела несколько месяцев за вторую кражу. Это была «бывшая» кормилица, высокая и дородная деревенская баба, с рябым лицом и очень красивыми, хотя всегда пьяными глазами.
— Ишь ты, старый черт! — выругался Объедок, глядя на самодовольно улыбавшегося Симцова.
— А почему они меня любят? Потому что я знаю, чем жива их душа...
— Н-да? — вопросительно воскликнул Кувалда.
— Умею заставить их жалеть меня. А женщина, когда она пожалеет, — хоть зарежет из жалости. Плачь перед ней, проси ее убить тебя, пожалеет и — убьет...
— Это я убью! — решительно заявил Мартьянов, усмехаясь своей мрачной усмешкой.
— Кого? — спросил Объедок, отодвигаясь от него в сторону.
— Все равно... Петунникова... Егорку... хоть тебя!
— Зачем? — осведомился Кувалда.
— Хочу в Сибирь... Мне надоело это... Подлая жизнь... А там уж будешь знать, как нужно жить...
— Д-да, там укажут подробно, — меланхолически согласился ротмистр.
О Петунникове и грядущем выселении из ночлежки больше не говорили. Все уже были уверены, что выселение близко к ним, и считали излишним утруждать себя рассуждениями на эту тему.
Расположившись кружком на траве, эти люди лениво вели бесконечную беседу о разных разностях, свободно переходя от одной темы к другой и тратя столько внимания к чужим словам, сколько нужно было его для того, чтобы продолжать беседу, не прерывая. Молчать было скучно, но и внимательно слушать тоже скучно. Это общество бывших людей имело одно великое достоинство; в нем никто не насиловал себя, стараясь казаться лучше, чем он есть, и не возбуждал других к такому насилию над собой.
Осеннее солнце старательно грело лохмотья этих людей, подставивших ему свои спины и нечесаные головы — хаотическое соединение царства растительного с минеральным и животным. В углах двора рос пышный бурьян — высокие лопухи, усеянные цепкими репьями, и еще какие-то никому не нужные растения услаждали взоры никому не нужных людей...
А в харчевне Вавилова разыгралась следующая сцена, Петунников-младший вошел в нее не торопясь, осмотрелся, поморщился брезгливо и, медленно сняв с головы серую шляпу, спросил у трактирщика, встретившего его почтительным поклоном и любезной усмешкой:
— Егор Терентьевич Вавилов — это вы и есть?
— Точно так! — ответил унтер, опираясь о прилавок обеими руками, как бы готовый перепрыгнуть через него.
— Имею к вам дело, — заявил Петунников.
— Вполне приятно... Пожалуйте в комнаты!
Они прошли в комнаты и сели — гость на клеенчатый диван перед круглым столом, хозяин на стул против него. В одном углу комнаты горела лампада перед громадным трехстворчатым киотом, на стене, около него, висели иконы. Ризы их были ярко вычищены, блестели, как новые. В комнате, тесно заставленной сундуками и старой разнообразной мебелью, пахло деревянным маслом, табаком, кислой капустой. Петунников осмотрелся и снова скорчил гримасу. Вавилов со вздохом взглянул на иконы, а потом они пристально осмотрели друг друга, и оба взаимно произвели хорошее впечатление. Петунникову понравились откровенно вороватые глаза Вавилова, Вавилову — открытое, холодное и решительное лицо Петунникова с широкими, крепкими скулами и частыми белыми зубами.
— Ну-с, вы, конечно, догадываетесь, насчет чего я буду говорить! — начал Петунников.
— Насчет иску... я так полагаю, — почтительно сказал унтер.
— Именно. Приятно видеть, что вы не ломаетесь, а идете к делу, как человек прямой души, — поощрил Петунников собеседника.
— Солдат я... — скромно сказал тот.
— Это видно. Итак, будем вести дело просто и прямо, чтобы скорее кончить его.
— Вот именно.
— Хорошо-с. Ваш иск вполне законен, и вы его, конечно, выиграете — это прежде всего я считаю нужным сообщить вам.
— Покорно благодарю, — сказал унтер, моргнув, чтобы скрыть улыбку глаз.
— Но, скажите, зачем же вам понадобилось начинать знакомство с нами, вашими будущими соседями, так резко, — прямо с суда?
Вавилов пожал плечами и смолчал.
— Было бы проще прийти к нам и устроить все миром — а? Как вы думаете?
— Это, конечно, приятнее. Да видите ли... тут есть одна закорючка... не своей волей я действовал... а по наущению... После понял, как было бы лучше-то, ну, — уж поздно.
— Так. Вас, полагаю, адвокат какой-нибудь научил?
— В этом роде...
— Ну-с, так желаете кончить дело миром?
— С полным удовольствием! — воскликнул солдат.
Петунников помолчал, посмотрел на него и вдруг холодно и сухо спросил:
— А почему вы этого желаете?
Вавилов не ожидал такого вопроса и сразу не мог ответить. По его мнению, это был пустой вопрос, и солдат, с сознанием превосходства, усмехнулся в лицо Петунникова-сына.
— Известно почему... с людьми надо стараться жить в мире.
— Ну, — перебил его Петунников, — это не совсем так. Вы, как я вижу, неясно понимаете, почему вам хотелось бы помириться с нами... Я расскажу вам это.
Солдат удивился немного. Этот парень, весь одетый в клетчатую материю и довольно смешной в ней, говорил так, как, бывало, говорил ротный командир Ракшин, под сердитую руку выбивавший у рядовых сразу по три зуба.
— Вам нужно помириться с нами потому, что наше соседство вам очень выгодно! А выгодно оно потому, что у нас на заводе будет рабочих не менее полутораста человек, со временем — более. Если сто из них после каждого недельного расчета выпьют у вас по стакану, значит в месяц вы продадите на четыреста стаканов больше, чем продаете теперь. Это я взял самое меньшее. Затем у вас харчевня. Вы, кажется, неглупый и бывалый человек, сообразите-ка сами выгодность нашего соседства.
— Это верно-с, — кивнул головой Вавилов, — это я знал.
— И что же? — громко осведомился купец.
— Ничего-с... Давайте помиримся...
— Очень приятно, что вы так скоро решаете. Вот я припас заявление в суд о прекращении вами претензии против отца. Прочитайте и подпишите.
Вавилов круглыми глазами посмотрел на своего собеседника и вздрогнул, предчувствуя что-то крайне скверное.
— Позвольте... подписать? А как же это?
— Просто, вот напишите имя и фамилию и больше ничего, — обязательно указывая пальцем, где подписать, объяснил Петунников.
— Нет — это что-о! Я не про это... Я насчет того, какое же мне вознаграждение за землю вы дадите?
— Да ведь вам эта земля ни к чему! — успокоительно сказал Петунников.
— Однако она моя! — воскликнул солдат.
— Конечно... А сколько вы хотели бы?
— Да хоть бы — по иску... Как там прописано, — робко заявил Вавилов.
— Шестьсот? — Петунников мягко засмеялся. — Ах вы чудак!
— Я имею право... Я могу хоть две тысячи требовать... Могу настоять, чтобы вы сломали... Я так и хочу... Потому и цена иска такая малая. Я требую — ломать!
— Валяйте... Мы, может быть, и сломаем... года через три, втянув вас в большие издержки по суду. А заплатив, откроем свой кабачок и харчевню получше вашей—вы и пропадете, как швед под Полтавой. Пропадете, голубчик, уж мы об этом позаботимся.
Вавилов, крепко сцепив зубы, смотрел на своего гостя и чувствовал, что гость — владыка его судьбы. Жалко стало Вавилову себя пред лицом этой спокойной, неумолимой фигуры в клетчатом костюме.
— А в таком близком соседстве с нами находясь и в согласии живя, вы, служивый, хорошо могли бы заработать. Об этом мы тоже бы позаботились. Я, например, даже сейчас порекомендую вам лавочку маленькую открыть. Знаете — табачок, спички, хлеб, огурцы и так далее... Все это будет иметь хороший сбыт.
Вавилов слушал и, как неглупый малый, понимал, что отдаться на великодушие врага — всего лучше. С этого и надо бы начать. И, не зная, куда девать свою злобу, солдат вслух обругал Кувалду:
— Пьяница, ан-нафема!
— Это вы того адвоката, который сочинял вам прошение? — спокойно спросил Петунников и, вздохнув, добавил: — Действительно, он мог сыграть с вами скверную шутку, если б мы не пожалели вас.
— Эх! — махнул рукой огорченный солдат. — Двое тут... Один нашел, другой писал... Корреспондент проклятый!
— Это почему же — корреспондент?
— Пишет в газеты... Всё — ваши постояльцы... Вот люди! Уберите вы их, гоните, Христа ради! Разбойники! Всех здесь в улице мутят, настраивают. Житья нет от них, — отчаянные люди — того гляди, ограбят или подожгут...
— А этот корреспондент, — он кто такой? — заинтересовался Петунников.
— Он? Пьяница! Учителем был — выгнали. Пропился, пишет в газеты, сочиняет прошения. Очень подлый человек!
— Гм! Он вам и писал прошение? Та-ак-с! Очевидно, он же писал и о беспорядках на стройке, — леса там, что ли, нашел неправильно поставленными.
— Он! Я это знаю, он, собака! Сам здесь читал и хвалился — вот я, говорит, Петунникова в убыток ввел.
— Н-да... Ну-с, так как же вы — мириться намерены?
— Мириться?
Солдат опустил голову и задумался.
— Эх ты, жизнь наша темная! — с обидой в голосе воскликнул он, почесав затылок.
— Учиться надо, — порекомендовал ему Петунников, закуривая папиросу.
— Учиться? Не в этом дело-с, сударь вы мой! Свободы нет, вот что! Ведь у меня какая жизнь? В трепете живу... с постоянной оглядкой... вполне лишен свободы желательных мне движений! А почему? Боюсь... Этот кикимора учитель в газетах пишет на меня... санитарный надзор навлекает, штрафы плачу... Постояльцы ваши, того гляди, сожгут, убьют, ограбят... Что я против них могу? Полиции они не боятся... Посадят их — они даже рады — хлеб им даровой.
— А вот мы их устраним, — если сойдемся с вами, — пообещал Петунников.
— Как же мы сойдемся? — с тоской и угрюмо спросил Вавилов.
— Говорите ваши условия.
— Да что же? Шестьсот по иску...
— Сто рублей не возьмете? — спокойно спросил купец, тщательно осмотрел своего собеседника и, мягко улыбнувшись, добавил: — Больше не дам ни рубля...
После этого он снял очки и медленно стал вытирать их стекла вынутым из кармана платком. Вавилов смотрел на него с тоской в сердце и в то же время проникался почтением к нему. В спокойном лице молодого Петунникова, в его серых, больших глазах, в широких скулах, во всей его коренастой фигуре было много силы, уверенной в себе и хорошо дисциплинированной умом. Вавилову нравилось и то, как Петунников говорил с ним: просто, с дружескими нотками в голосе, без всякого барства, как со своим братом, хотя Вавилов понимал, что он, солдат, не пара этому человеку. Рассматривая его, почти любуясь им, он не вытерпел и, ощутив в себе прилив горячего любопытства, на минуту заглушившего все остальные его ощущения, почтительно спросил Петунникова:
— Где изволили учиться?
— В технологическом институте. А что? — вскинул тот на него улыбавшиеся глаза.
— Ничего-с, это я так, — извините! — Солдат понурил голову и вдруг с восхищением, завистью и даже вдохновенно воскликнул: — Н-да! Вот оно, образование-то! Одно слово, — наука — свет! А наш брат, — как сова перед солнцем в этом свете... Эхма! Ваше благородие! Давайте кончим дело?
Он решительным жестом протянул руку Петунникову и сдавленно сказал:
— Ну — пятьсот?
— Не больше ста рублей, Егор Терентьевич, — как бы сожалея, что больше дать не может, пожал плечами Петунников, хлопая по волосатой руке солдата своей белой и крупной рукой.
Они скоро кончили, потому что солдат вдруг пошел навстречу желанию Петунникова крупными скачками, а тот был непоколебимо тверд. И когда Вавилов получил сто рублей и подписал бумагу, — он ожесточенно бросил перо на стол и воскликнул:
— Ну, теперь остается мне с золотой ротой ведаться! Засмеют, застыдят они меня, дьяволы!
— А вы скажите им, что я заплатил вам всю сумму иска, — предложил Петунников, спокойно пуская изо рта тонкие струйки дыма и следя за ними.
— Да разве они этому поверят? Это тоже умные мошенники, не хуже...
Вавилов остановился вовремя, смущенный едва не сказанным сравнением, и с боязнью взглянул на купеческого сына. Тот курил, весь был поглощен этим занятием. Скоро он ушел, пообещав на прощанье Вавилову разорить гнездо беспокойных людей. Вавилов смотрел ему вслед и вздыхал, ощущая сильное желание крикнуть что-нибудь злое и обидное в спину этого человека, твердыми шагами поднимавшегося в гору по дороге, изрытой ямами, засоренной мусором.
Вечером в харчевню явился ротмистр. Брови у него были сурово нахмурены и правая рука энергично стиснута в кулак. Вавилов виновато улыбался навстречу ему.
— Н-ну, достойный потомок Каина и Иуды, рассказывай...
— Порешили, — сказал Вавилов, вздохнув и опуская глаза.
— Не сомневаюсь. Сколько сребреников получил?
— Четыреста целковых...
— Наверно, врешь... Но это мне же лучше. Без дальнейших слов, Егорка, десять процентов мне за открытие, четвертную учителю за написание прошения, ведро водки всем нам и приличное количество закуски. Деньги сейчас подай, водку и прочее к восьми часам.
Вавилов позеленел и широко открытыми глазами уставился на Кувалду:
— Это-с дудки! Это грабеж! Я не дам... Что вы, Аристид Фомич! Нет, уж это вы оставьте ваш аппетит до следующего праздника! Ишь вы как! Нет, я теперь имею возможность не бояться вас. Я теперь...
Кувалда взглянул на часы за стойкой.
— Даю тебе, Егорка, десять минут для твоего поганого разговора. Кончай в этот срок блудить языком и давай, что требую. Не дашь — сожру! Конец тебе кое-что продал? Ты в газете о краже у Басова читал? Понимаешь? Спрятать не успеешь ничего — помешаем. И сегодня же ночью... Понял?
— Аристид Фомич! За что?— взвыл отставной унтер.
— Без слов! Понял или нет?
Высокий, седой и внушительно нахмурившийся Кувалда говорил вполголоса, и его хриплый бас зловеще гудел в пустой харчевне. Вавилов всегда немножко боялся его, как бывшего военного и человека, которому нечего терять. Теперь же Кувалда явился перед ним в новом виде: он не говорил много и смешно, как всегда, а в том, что он говорил тоном командира, уверенного в повиновении, звучала нешуточная угроза. И Вавилов чувствовал, что ротмистр погубит его, если захочет, погубит с удовольствием. Нужно было покориться силе. Но с злым трепетом в сердце солдат еще раз попробовал увернуться от кары. Он глубоко вздохнул и смиренно начал:
— Видно, верно сказано: сама себя баба бьет, коли нечисто жнет... Наврал я на себя вам, Аристид Фомич... хотел умнее показаться, чем я есть... Сто рублей я получил только...
— Дальше, — бросил ему Кувалда.
— А не четыреста, как сказал вам. Значит...
— Ничего не значит... Мне неизвестно, когда ты врал, давеча или теперь. Я получаю с тебя шестьдесят пять рублей. Это скромно... Ну?
— Эх, господи боже мой! Я вашему благородию всегда, сколько мог, оказывал внимания.
— Ну? Брось слова, Егорка, правнук Иуды!
— Извольте, — я дам... Только вас бог накажет за это.
— Молчать, ты, гнойный прыщ на земле! — гаркнул ротмистр, свирепо вращая глазами. — Я наказан богом... Он меня поставил в необходимость видеть тебя, говорить с тобой... Пришибу на месте, как муху!
Он потряс кулаком у носа Вавилова и скрипнул зубами, оскалив их.
Когда он ушел, Вавилов начал криво усмехаться и учащенно моргать глазами. Потом по щекам его покатились две крупные слезы. Они были какие-то серые, и, когда скрылись в его усах, две другие явились на их место. Тогда Вавилов ушел к себе в комнату, встал там перед образами и так стоял долго, не молясь, не двигаясь и не вытирая слез с своих морщинистых коричневых щек.
Дьякон Тарас, всегда тяготевший к лесам и лугам, предложил бывшим людям идти в поле, в один овраг и там, на лоне природы, распить водку Вавилова. Но ротмистр и все остальные единодушно обругали и дьякона и природу, решив пить у себя на дворе.
— Один, два, три... — считал Аристид Фомич, — итого нас тринадцать; нет учителя... ну, да еще кое-какие архаровцы подойдут. Будем считать двадцать персон. По два с половиной огурца на брата, по фунту хлеба и мяса... недурно! Водки приходится по бутылке... Есть кислая капуста, яблоки и три арбуза. Спрашивается, какого дьявола еще нужно вам, друзья мои, мерзавцы? Итак, приготовимся же пожирать Егорку Вавилова, ибо все это — кровь и плоть его!
На земле разостлали какие-то остатки одежд, на них разложили пития и яства и уселись вокруг, чинно и молча, едва сдерживая жадное желание пить, сверкавшее у всех в глазах.
Наступал вечер, тени его опускались на обезображенную отбросами землю двора ночлежки, последние лучи солнца освещали крышу полуразвалившегося дома. Было прохладно, тихо.
— Приступим, братия! — скомандовал ротмистр. — Сколько чаш имеем мы? Шесть, а нас — тринадцать... Алексей Максимович! Наливай! Готово? Н-ну, перррвый взвод... пли!
Выпили, крякнули и стали есть.
— А учителя нет... вот уже третьи сутки я не вижу его. Никто не видал? — спросил Кувалда.
— Никто...
— Это не в его характере! Ну, все равно. Выпьем еще! Выпьем за здоровье Аристида Кувалды, единственного моего друга, который всю мою жизнь ни на минуту не оставлял меня одного. Хотя, черт его побери, может быть, я и выиграл бы что-нибудь, если б он на некоторое время лишил меня своего общества.
— Это остроумно, — сказал Объедок и закашлялся. Ротмистр с сознанием своего превосходства посмотрел на товарищей, но не сказал ничего, ибо ел.
Выпив дважды, компания сразу оживилась — порции были внушительные. Полтора Тараса выразил робкое желание послушать сказку, но дьякон вступил в спор с Кубарем о преимуществах худых женщин пред толстыми и не обратил внимания на слова друга, доказывая Кубарю свой взгляд с ожесточением и горячностью человека, глубоко убежденного в правоте своих взглядов. Наивная рожа Метеора, лежавшего на животе около него, выражала умиление, смакуя забористые словечки дьякона. Мартьянов, обняв свои колени громадными руками, поросшими черной шерстью, молча и мрачно смотрел на бутылку водки и ловил языком ус, стараясь закусить его зубами. Объедок дразнил Тяпу́.
— Я уже подсмотрел, куда ты, колдун, деньги прячешь!
— Твое счастье, — хрипел Тяпа́.
— Я, брат, у тебя их поддедюлю!
— Бери...
Кувалде было скучно с этими людьми: среди них не было ни одного собеседника, достойного слушать его красноречие и способного понимать его.
— Где бы это мог быть учитель? — вслух подумал он.
Мартьянов посмотрел на него и сказал:
— Придет...
— Я уверен, что он именно придет, а не в карете приедет. Выпьем, будущий каторжник, за твое будущее. Если ты убьешь денежного человека, поделись со мной... Я, брат, поеду тогда в Америку, в эти... как их? Лампасы... Пампасы! Поеду туда и достукаюсь там до президента штатов. Потом объявлю всей Европе войну и вздую ее. Армию куплю... в Европе же... Приглашу французов, немцев, турок и буду бить ими ихних родственников... как Илья Муромец бил татар татарином. С деньгами можно быть Ильей... уничтожить Европу и нанять к себе в лакеи Иуду Петунникова... Он — пойдет... дать ему сто рублей в месяц — и пойдет! Но лакеем будет скверным, ибо станет воровать...
— И еще тем худая женщина лучше толстой, что она дешевле стоит, — убедительно говорил дьякон. — Первая дьяконица моя покупала на платье двенадцать аршин, а вторая десять... Так же и в пище...
Полтора Тараса виновато засмеялся, повернул голову к дьякону, уставился своим глазом ему в лицо и сконфуженно заявил:
— У меня тоже была жена...
— Это со всяким может случиться, — заметил Кувалда. — Ври дальше...
— Была худая, но ела много... И даже от этого померла...
— Ты отравил ее, кривой, — убежденно сказал Объедок.
— Нет, ей-богу! Она севрюги объелась, — рассказывал Полтора Тараса.
— А я тебе говорю — ты ее отравил! — решительно утверждал Объедок.
С ним часто это бывало: сказав какую-нибудь нелепость, он начинал повторять ее, не приводя никаких оснований в подтверждение, и, говоря сначала каким-то капризно-детским тоном, постепенно доходил почти до бешенства.
Дьякон вступился за друга.
— Нет, он отравить не мог... не было причины...
— А я говорю — отравил! — взвизгнул Объедок.
— Молчать! — грозно крикнул ротмистр. Скука у него перерождалась в тоскливое озлобление. Он свирепыми глазами осмотрел своих приятелей и, не найдя в их рожах, уже полупьяных, ничего, что могло бы дать дальнейшую пищу его озлоблению, — опустил голову на грудь, посидел так несколько минут и потом лег на землю кверху лицом. Метеор грыз огурцы. Он брал огурец в руку, не глядя на него, засовывал его до половины в роти сразу перекусывал большими желтыми зубами, так что рассол из огурца брызгал во все стороны, орошая его щеки. Есть ему, очевидно, не хотелось, но этот процесс развлекал его. Мартьянов сидел неподвижно, как изваяние, в той же позе, в которой уселся на землю, и так же сосредоточенно и мрачно смотрел на полуведерную бутыль водки, уже наполовину пустую. Тяпа́ смотрел в землю и жевал мясо, не поддававшееся его старым зубам. Объедок лежал на животе и кашлял, съежив все свое маленькое тело. Остальные — всё молчаливые и темные фигуры — сидели и лежали в разнообразных позах, лохмотья делали их похожими на безобразных животных, созданных силой, грубой и фантастической, для насмешки над человеком.
Жила-была в Суздале
Барыня незнатная,
И с ней случилась судорга
Оч-чень неприятная! —
Ночь приближалась. В небе тихо вспыхивали звезды, на горе в городе — огни фонарей. Заунывные свистки пароходов неслись с реки, с визгом и дребезгом стекол отворялась дверь харчевни Вавилова. На двор вошли две темные фигуры, приблизились к группе людей около бутылки, и одна из них хрипло спросила:
— Пьете?
А другая вполголоса, с завистью и радостью, произнесла:
— Ишь какие черти!
Затем через голову дьякона протянулась рука, взяла бутылку, и раздалось характерное бульканье водки, наливаемой из бутылки в чашку. Потом громко крякнули...
— Ну, и тоска же! — воскликнул дьякон. — Кривой! давай вспомним старину, споем «На реках вивилонских»!
— Он разве умеет? — спросил Симцов.
— Он? Он, брат, в архиерейском хоре солистом был... Ну, Кривой... На-а-ре-е-е-ка-а...
Голос у дьякона был дикий, хриплый, прерывающийся, а его друг пел визгливым фальцетом.
Объятый тьмою выморочный дом, казалось, увеличился в объеме или подвинулся всей массой полусгнившего дерева ближе к этим людям, будившим в нем глухое эхо своим диким воем. Облако, пышное и темное, медленно двигалось по небу над ним. Кто-то из бывших людей храпел, остальные, все еще недостаточно пьяные, или молча пили и ели, или же разговаривали вполголоса с длинными паузами. Всем было непривычно это подавленное настроение на пире, редком по обилию водки и яств. Почему-то сегодня долго не разгоралось буйное оживление, свойственное обитателям ночлежки за бутылкой.
— Вы, собаки! Погодите выть... — сказал ротмистр певцам, поднимая голову с земли и прислушиваясь. — Кто-то едет... на пролетке...
Пролетка на Въезжей улице, и в эту пору, не могла не возбудить общего внимания. Кто из города мог рискнуть поехать по рытвинам и ухабам улицы, кто и зачем? Все подняли головы и слушали. В тишине ночи ясно разносилось шуршание колес, задевавших за крылья пролетки. Оно все приближалось. Раздался чей-то голос, грубо спрашивавший:
— Ну, где же?
Кто-то ответил:
— А вон к тому дому, должно быть.
— Дальше не поеду...
— Это к нам! — воскликнул ротмистр.
— Полиция! — прозвучал тревожный шепот.
— На пролетке-то! Дурак! — глухо сказал Мартьянов.
Кувалда встал и пошел к воротам.
Объедок, склонив голову вслед ему, стал слушать.
— Это ночлежный дом? — спрашивал кто-то дребезжащим голосом.
— Да, — прогудел недовольный бас ротмистра.
— Здесь жил репортер Титов?
— Это вы его привезли?
— Да...
— Пьяный?
— Болен!
— Значит, сильно пьяный. Эй, учитель! Ну-ка, вставай!
— Подождите! Я помогу вам... он сильно болен. Он двое суток лежал у меня. Берите под мышки... Был доктор. Очень скверно...
Тяпа́ встал и медленно пошел к воротам, а Объедок усмехнулся и выпил.
— Зажгите-ка огонь там! — крикнул ротмистр.
Метеор пошел в ночлежку и зажег в ней лампу. Тогда из двери ночлежки протянулась во двор широкая полоса света, и ротмистр вместе с каким-то маленьким человеком ввели по ней учителя в ночлежку. Голова у него дрябло повисла на грудь, ноги волочились по земле и руки висели в воздухе, как изломанные. При помощи Тяпы́ его свалили на нары, и он, вздрогнув всем телом, с тихші стоном вытянулся на них.
— Мы с ним в одной газете работали... Очень несчастный. Я говорю: «Пожалуйста, лежите у меня, вы меня не стесняете...» Но он молит меня: «Отправьте домой!» Волнуется... я подумал, что ему вредно, и вот привез его... Ведь это именно здесь... да?
— А по-вашему, у него еще где-нибудь есть дом? — грубо спросил Кувалда, пристально рассматривая своего друга. — Тяпа́, ступай принеси холодной воды!
— Так вот... — смущенно помялся человечек. — Я полагаю... я не нужен ему?
— Вы? — Ротмистр критически посмотрел на него.
Человечек был одет в пиджак, сильно потертый и тщательно застегнутый вплоть до подбородка. Брюки на нем были с бахромой, шляпа рыжая от старости, смятая, как и его худое, голодное лицо.
— Нет, вы не нужны, здесь таких, как вы, много... — сказал ротмистр, отворачиваясь от человечка.
— Значит, до свидания! — Человечек пошел к двери и оттуда тихо попросил: — Ежели что случится... вы известите в редакцию... Моя фамилия — Рыжов. Я написал бы маленький некролог, ведь все-таки он был, знаете, деятель прессы...
— Гм, некролог, говорите? Двадцать строк — сорок копеек? Я лучше сделаю: когда он умрет, я отрежу ему одну ногу и пришлю в редакцию на ваше имя. Это для вас выгоднее, чем некролог, дня на три хватит... у него ноги толстые... Ели же вы его все там живого...
Человечек как-то странно фыркнул и исчез. Ротмистр сел на нары рядом с учителем, пощупал рукой его лоб, грудь и позвал его:
— Филипп!
Звук глухо отдался в грязных стенах ночлежки и замер.
— Это, брат, нелепо! — сказал ротмистр, тихонько приглаживая рукой растрепанные волосы неподвижного учителя. Потом ротмистр прислушался к его дыханию, горячему и прерывистому, посмотрел в лицо, осунувшееся и землистое, вздохнул и, строго нахмурив брови, осмотрелся вокруг. Лампа была скверная: огонь в ней дрожал, и по стенам ночлежки молча прыгали черные тени. Ротмистр стал упорно смотреть на их безмолвную игру, разглаживая себе бороду.
Пришел Тяпа́ с ведром воды, поставил его на нары рядом с головой учителя и, взяв его руку, поднял на своей руке, как бы взвешивая.
— Не надо воды, — махнул рукой ротмистр.
— Попа надо, — уверенно сказал старый тряпичник.
— Ничего не надо, — решил ротмистр.
Они помолчали, глядя на учителя.
— Пойдем выпьем, старый черт!
— А он?
— Ты ему поможешь?
Тяпа́ повернулся к учителю спиной, и они вышли на двор.
— Что там? — спросил Объедок, обращая к ротмистру свою острую морду.
— Ничего особенного. Умирает человек... — кратко сообщил ротмистр.
— Избили его? — поинтересовался Объедок.
Ротмистр не ответил, он пил водку.
— Как будто знал, что у нас есть чем поминки о нем справить, — сказал Объедок, закуривая папиросу.
Кто-то засмеялся, кто-то тяжело вздохнул. Дьякон вдруг как-то напрягся, пошлепал губами, потер лоб и дико взвыл:
— Иде же праведний у-по-ко-я-ются-а!
— Ты! — зашипел Объедок, — что орешь?
— Дай ему в рожу! — посоветовал ротмистр.
— Дурак! — раздался хрип Тяпы́. — Когда человек кончается, нужно, чтобы тихо было.
Было достаточно тихо: и в небе, покрытом тучами, грозившем дождем, и на земле, одетой мрачной тьмой осенней ночи. Порой раздавался храп уснувших, бульканье наливаемой водки, чавканье. Дьякон что-то бормотал. Тучи плыли так низко, что казалось — вот они заденут за крышу старого дома и опрокинут его на группу этих людей.
— А... скверно на душе, когда умирает человек близкий... — заикаясь, проговорил ротмистр и склонил голову на грудь.
Никто ему не ответил.
— Среди вас — он был лучший... самый умный и порядочный. Мне жалко его...
— Со-о святы-ими упоко-ой... пой, кривая шельма! — забурлил дьякон, толкая в бок своего друга, дремавшего рядом с ним.
— Молчать!.. ты! — злым шепотом, воскликнул Объедок, вскакивая на ноги.
— Я его ударю по башке, — предложил Мартьянов, поднимая голову с земли.
— А ты не спишь? — необычайно ласково сказал Аристид Фомич. — Слышал? Учитель-то у нас...
Мартьянов тяжело завозился на земле, встал, посмотрел на полосы света, исходившего из двери и окон ночлежки, качнул головой и молча сел рядом с ротмистром.
— Выпьем? — предложил тот. Ощупью отыскав стаканы, они выпили.
— Пойду посмотрю... — сказал Тяпа́, — может, ему надо чего.
— Гроб надо... — усмехнулся ротмистр.
— Не говорите вы про это, — глухим голосом попросил Объедок.
За Тяпо́й встал с земли Метеор. Дьякон тоже хотел встать, но свалился набок и громко выругался.
Когда Тяпа́ ушел, ротмистр ударил по плечу Мартьянова и вполголоса заговорил:
— Так-то, Мартьянов... Ты лучше других должен чувствовать... Ты был... впрочем, к черту, это. Жалко тебе Филиппа?
— Нет, — помолчав, ответил бывший тюремщик. — Я, брат, ничего такого не чувствую... разучился... Мерзко так жить. Я серьезно говорю, что убью кого-нибудь...
— Да? — неопределенно произнес ротмистр. — Ну... что же? Выпьем еще!
— Н-наше дел-ло маленькое... выпил — да еще-о!
Это проснулся и блаженным тоном пропел Симцов.
— Братцы?! Кто тут? Налейте старику чарку!
Ему налили и подали. Выпив, он снова свалился, ткнувшись головой в чей-то бок.
Минуты две продолжалось молчание, такое же темное и жуткое, как эта осенняя ночь. Потом кто-то зашептал...
— Что? — раздался вопрос.
— Я говорю, славный он парень был. Голова, тихий такой, — говорили вполголоса.
— Деньги имел... и не жалел их для своего брата... — И опять наступило молчание.
— Кончается! — раздался хрип Тяпы́ над головой ротмистра.
Аристид Фомич встал и, усиленно твердо ступая ногами, пошел в ночлежку.
— Пошто идешь? — остановил его Тяпа́. — Не ходи. Пьяный ведь ты... нехорошо!
Ротмистр остановился, подумал.
— А что хорошо на этой земле? Пошел ты к черту!
По стенам ночлежки все прыгали тени, как бы молча борясь друг с другом. На нарах, вытянувшись во весь рост, лежал учитель и хрипел. Глаза у него были широко открыты, обнаженная грудь сильно колыхалась, в углах губ кипела пена, и на лице было такое напряженное выражение, как будто он силился сказать что-то большое, трудное и — не мог и невыразимо страдал от этого.
Ротмистр стал перед ним, заложив руки за спину, и с минуту молча смотрел на него. Потом заговорил, болезненно наморщив лоб:
— Филипп! Скажи мне что-нибудь... слово утешения другу... брось!.. Я, брат, люблю тебя... Все люди — скоты, ты был для меня — человек... хотя ты пьяница! Ах, как ты пил водку, Филипп! Именно это тебя и погубило... А почему? Нужно было уметь владеть собою... и слушать меня. Р-разве я не говорил тебе, бывало...
Таинственная, все уничтожающая сила, именуемая смертью, как бы оскорбленная присутствием этого пьяного человека при мрачном и торжественном акте ее борьбы с жизнью, решила скорее кончить свое бесстрастное дело, — учитель, глубоко вздохнув, тихо простонал, вздрогнул, вытянулся и замер.
Ротмистр качнулся на ногах, продолжая свою речь.
— Хочешь, я принесу тебе водки? Но лучше не пей, Филипп... Сдержись, победи себя... А то выпей! Зачем, говоря прямо, сдерживать себя... Чего ради, Филипп? Верно? Чего ради?..
Он взял его за ногу и потянул к себе.
— А, ты уснул, Филипп? Ну... спи! Покойной ночи... Завтра я все это разъясню тебе и ты убедишься, что ничего не надо запрещать себе... А теперь спи... если ты не умер...
Он вышел, сопровождаемый молчанием, и, придя к своим, объявил:
— Уснул... или умер... Не знаю... Я н-немножко пьян...
Тяпа́ еще более согнулся, осеняя свою грудь крестным знамением. Мартьянов молча поежился и лег на землю. Объедок стал быстро возиться на земле, вполголоса, злым и тоскливым тоном говоря:
— Черт вас всех возьми!.. Ну, умер! Ну, что же? Меня-то... мне зачем знать это? Зачем мне об этом рассказывать? Придет время — я сам умру... не хуже его... Не хуже я других.
— Это верно! — громко говорил ротмистр, грузно опускаясь на землю. — Придет время, и все мы умрем не хуже других... ха-ха! Как мы проживем... это пустяки! Но мы умрем — как все. В этом — цель жизни, верьте моему слову. Ибо человек живет, чтоб умереть. И умирает... И если это так — не все ли равно, как он жил? Мартьянов, я прав? Выпьем же еще... и еще, пока живы.
Накрапывал дождь. Густая, душная тьма покрывала фигуры людей, валявшиеся на земле, скомканные сном или опьянением. Полоса света, исходившая из ночлежки, побледнев, задрожала и вдруг исчезла. Очевидно, лампу задул ветер или в ней догорел керосин. Падая на железную крышу ночлежки, капли дождя стучали робко и нерешительно. С горы из города неслись унылые, редкие удары в колокол — сторожили церковь.
Медный звук, слетая с колокольни, тихо плыл во тьме и медленно замирал в ней, но раньте, чем тьма успевала заглушить его последнюю, трепетно вздыхавшую ноту, рождался другой удар, и снова в тишине ночи разносился меланхолический вздох металла.
Наутро первым проснулся Тяпа́.
Повернувшись на спину, он посмотрел на небо — изуродованная шея его только в этом положении позволяла ему видеть небо над головой.
Небо однообразно серое. Там, вверху, сгустился сырой и холодный сумрак, погасил солнце и, скрыв собою голубую беспредельность, изливал на землю уныние. Тяпа́ перекрестился и привстал на локте, чтоб посмотреть, не осталось ли где водки. Бутылка была пустая. Перелезая через товарищей, Тяпа́ стал осматривать чашки. Одну из них он нашел почти полной, выпил, вытер губы рукавом и стал трясти за плечо ротмистра.
— Вставай... эй! Слышь?
Ротмистр поднял голову, глядя на него тусклыми глазами.
— Надо полиции заявить... ну, вставай!
— А что? — сонно и сердито спросил ротмистр.
— Что умер он...
— Это кто?
— Ученый-то...
— Филипп? Да-а!
— А ты забыл... эхма! — укоризненно хрипел Тяпа́.
Ротмистр встал на ноги, зычно зевнул и потянулся так, что у него кости хрустнули.
— Так иди ты, объяви...
— Я не пойду... не люблю я их, — угрюмо сказал Тяпа́.
— Ну, разбуди дьякона... А я пойду посмотрю.
Ротмистр вошел в ночлежку и стал в ногах учителя. Мертвый лежал, вытянувшись во всю длину; левая рука была у него на груди, правая откинута так, точно он размахнулся, чтоб ударить кого-то. Ротмистр подумал, что, если б учитель встал теперь, он был бы такой же высокий, как Полтора Тараса. Потом он сел на нары в ногах приятеля и, вспомнив, что они прожили вместе около трех лет, вздохнул. Вошел Тяпа́, держа голову, как козел, собравшийся бодаться. Он сел по другую сторону ног учителя, посмотрел на его темное лицо, спокойное и серьезное, с плотно сжатыми губами, и захрипел:
— Да... вот и умер... И я умру скоро...
— Тебе пора, — хмуро сказал ротмистр.
— Пора уж! — согласился Тяпа́. — И тебе тоже надо бы умереть... Все лучше, чем так-то...
— А может, хуже? Ты почем знаешь?
— Хуже не будет. Помрешь — с богом будешь иметь дело... А тут с людьми... А люди — что они значат?
— Ну ладно, не хрипи, — сердито оборвал его Кувалда.
В сумраке, наполнявшем ночлежку, стало внушительно тихо.
Долго они сидели у ног мертвого сотоварища и изредка поглядывали на него, оба погруженные в думы. Потом Тяпа́ спросил:
— Хоронить его ты будешь?
— Я? Нет! Полиция пускай хоронит.
— Ну! Чай, ты схорони... ведь за прошение-то с Вавилова взял его деньги... Я дам, коли не хватит...
— Деньги его у меня... а хоронить не стану.
— Нехорошо это. Мертвого грабишь. Я вот скажу всем, что ты его деньги заесть хочешь... — пригрозил Тяпа́.
— Глуп ты, старый черт, — презрительно сказал Кувалда.
— Не глуп я... а только нехорошо, мол, не по-дружески.
— Ну и ладно. Отвяжись!
— Ишь! А сколько денег-то?
— Четвертная... — рассеянно сказал Кувалда.
— Вона!.. Дал бы мне хоть пятерочку...
— Экой ты мерзавец, старик... — равнодушно посмотрев в лицо Тяпы́, сказал ротмистр.
— Право, дай...
— Пошел к черту!.. Я ему на эти деньги памятник устрою.
— На что ему?
— Куплю жернов и якорь. Жернов положу на могилу, а якорь цепью прикую к нему. Это будет очень тяжело...
— Зачем? Чудишь ты...
— Ну... не твое дело.
— Я, смотри, скажу... — снова пригрозил Тяпа́.
Аристид Фомич тупо посмотрел на него и промолчал.
— Слышь... едут! — сказал Тяпа́, встал и ушел из ночлежки.
Скоро в дверях ее явился частный пристав, следователь и доктор. Все трое поочередно подходили к учителю и, взглянув на него, выходили вон, награждая Кувалду косыми и подозрительными взглядами. Он сидел, не обращая на них внимания, пока пристав не спросил его, кивая головой на учителя:
— Отчего он умер?
— Спросите у него... Я думаю, от непривычки...
— Что такое? — спросил следователь.
— Я говорю — умер он, по моему мнению, от непривычки к той болезни, которой захворал...
— Гм... да! А он давно хворал?
— Вытащить бы его сюда, не видно там ничего, — предложил доктор скучным тоном. — Может быть, есть знаки...
— Нуте-ка, позовите кого-нибудь вынести его, — приказал пристав Кувалде.
— Зовите сами... Он мне не мешает и тут... — равнодушно отозвался ротмистр.
— Ну! — крикнул полицейский, делая свирепое лицо.
— Тпру! — отпарировал Кувалда, не трогаясь с места, спокойно злой и оскаливший зубы.
— Я, черт возьми!.. — крикнул пристав, взбешенный до того, что лицо у него налилось кровью. — Я вам этого не спущу! Я...
— Добренького здоровьица, господа честные! — сладким голосом сказал купец Петунников, являясь в дверях.
Окинув острым взглядом всех сразу, он вздрогнул, отступил шаг назад и, сняв картуз, истово перекрестился. Затем по лицу его расплылась улыбка злорадного торжества, и, в упор глядя на ротмистра, он почтительно спросил:
— Что это здесь? Никак человека убили?
— Да вот что-то в этом роде, — ответил ему следователь.
Петунников глубоко вздохнул, опять перекрестился и тоном огорчения заговорил:
— А, господи боже мой! Как я этого боялся! Всегда, бывало, зайдешь сюда, посмотришь... ай, ай, ай! Потом придешь домой, и все такое начинает мерещиться — боже упаси всякого!.. Сколько раз я господину этому, вот... главнокомандующему золотой ротой, хотел отказать от квартиры, но боюсь все... знаете... народ такой... лучше уступить, думаю, а то как бы не того...
Он плавно повел рукой в воздухе, потом провел ею по лицу, собрал в горсть бороду и снова вздохнул.
— Опасные люди. И господин этот вроде начальника у них... совершенно атаман разбойников.
— А вот мы его пощупаем, — многообещающим тоном сказал пристав, глядя на ротмистра мстительными глазами. — Он мне тоже хорошо известен!..
— Да, мы с тобой, брат, старые знакомые... — подтвердил Кувалда фамильярным тоном. — Сколько я тебе и присным твоим взяток за молчание переплатил!
— Господа! — воскликнул пристав, — вы слышали? Прошу запомнить! Я этого не спущу... А-а! Так вот что? Ну, ты у меня помни это! Я тебя... сокр-ращу, мой друг...
— Не хвались на рать идучи... — спокойно говорил Аристид Фомич.
Доктор, молодой человек в очках, смотрел на него с любопытством, следователь со зловещим вниманием, Петунников с торжеством, а пристав кричал и метался, наскакивая на него.
В дверях ночлежки явилась мрачная фигура Мартьянова. Он подошел тихо и стал сзади Петунникова, так что его подбородок приходился над теменем купца. Сбоку из-за него выглядывал дьякон, широко раскрывая свои маленькие, опухшие и красные глазки.
— Однако давайте же что-нибудь делать, господа! — предложил доктор.
Мартьянов скорчил страшную гримасу и вдруг — чихнул прямо на голову Петунникова. Тот вскрикнул, присел и прыгнул в сторону, чуть не сбив с ног пристава, который едва удержал его, раскрыв ему объятия.
— Видите? — тревожно сказал купец, указывая на Мартьянова. — Вот какие люди! а?
Кувалда хохотал. Доктор и следователь смеялись, а к дверям ночлежки подходили все новые и новые фигуры. Полусонные, опухшие физиономии с красными, воспаленными глазами, с растрепанными волосами на головах, бесцеремонно разглядывали док-гора, следователя и пристава.
— Куда лезете! — усовещивал их городовой, дергая за лохмотья и отталкивая от двери. Но он был один, а их много, и они, не обращая на него внимания, лезли, дыша перегорелой водкой, молчаливые и зловещие. Кувалда посмотрел на них, потом на начальство, несколько смущенное обилием этой нехорошей публики, и, усмехаясь, сказал начальству:
— Господа! Может, вы хотите познакомиться с моими квартирантами и приятелями? Хотите? Все равно — рано или поздно, вам придется, по обязанностям службы, знакомиться с ними...
Доктор смущенно засмеялся. Следователь плотно сжал губы, а пристав догадался, что нужно было сделать, и крикнул на двор:
— Сидоров! Свисти... скажи, когда придут сюда, чтоб достали телегу...
— Ну, а я пойду! — сказал Петунников, выдвигаясь откуда-то из-за угла. — Квартирку вы мне сегодня ослободите, господин... Я ломать буду эту хибарочку... Позаботьтесь... ато я обращусь к полиции...
На дворе пронзительно рокотал свисток полицейского, у дверей ночлежки тесной толпой стояли ее обитатели, позевывая и почесываясь.
— Итак, не хотите знакомиться?.. Невежливо!.. — смеялся Аристид Кувалда.
Петунников достал из кармана кошелек, порылся в нем, вытащил два пятака и, крестясь, положил их в ноги покойника.
— Господи благослови... на погребение грешного праха...
— Что-о? — гаркнул ротмистр. — Ты — на погребение? Возьми прочь! Прочь возьми, я тебе говорю... мер-рзавец! Ты смеешь давать на погребение честного человека твои воровские гроши... разражу!
— Ваше благородие! — испуганно крикнул купец, хватая пристава за локти. Доктор и следователь выскочили вон, пристав громко звал:
— Сидоров, сюда!
Бывшие люди стали в дверях стеной и с интересом, оживлявшим их смятые рожи, смотрели и слушали.
Кувалда, потрясая кулаком над головой Петунникова, ревел, зверски вращая налитыми кровью глазами:
— Подлец и вор! Возьми деньги! Гнусная тварь — бери, говорю... а то я в зенки твои вобью эти пятаки, бери!
Петунников протянул дрожащую руку к своей лепте и, защищаясь другой рукой от кулака Кувалды, говорил:
— Будьте свидетелем, господин пристав, и вы, добрые люди.
— Мы, купец, недобрые люди, — раздался дребезжащий голос Объедка.
Пристав, надув лицо, как пузырь, отчаянно свистел, а другую руку держал в воздухе над головой Петунникова, извивавшегося перед ним так, точно он хотел влезть ему в живот.
— Хочешь, я наставлю тебя, ехидна подлая, ноги целовать у этого трупа? Х-хочешь?
И, вцепившись в ворот Петунникова, Кувалда швырнул его, как котенка, в двери.
Бывшие люди быстро расступились, чтобы дать купцу место для падения. И он растянулся у их ног, испуганно и бешено воя:
— Убивают! Караул... убили-и!
Мартьянов медленно поднял свою ногу, прицеливаясь ею в голову купца. Объедок со сладострастным выражением на своей физиономии плюнул в лицо Петунникова. Купец сжался в маленький комок и, упираясь в землю ногами и руками, покатился на двор, поощряемый хохотом. А на дворе уже появились двое полицейских, и пристав, указывая им на Кувалду, кричал:
— Арестовать! Связать!
— Вяжите его, голубчики! — умолял Петунников.
— Не сметь! Я не бегу... я сам пойду, — говорил Кувалда, отмахиваясь от городовых, подбежавших к нему.
Бывшие люди исчезали один по одному. Телега въехала во двор. Какие-то унылые оборванцы уже тащили из ночлежки учителя.
— Я т-тебя, голубчик... погоди! — грозил пристав Кувалде.
— Что, атаман? — ехидно спрашивал Петунников, возбужденный и счастливый при виде врага, которому вязали руки. — Что? Попал? Погоди! То ли еще будет!..
Но Кувалда молчал. Он стоял между двух полицейских, страшный и прямой, и смотрел, как учителя взваливали на телегу. Человек, державший труп под мышки, был низенького роста и не мог положить головы учителя в тот момент, когда ноги его уже были брошены в телегу. С минуту учитель был в такой позе, точно он хотел кинуться с телеги вниз головой и спрятаться в земле от всех этих злых и глупых людей, не дававших ему покоя.
— Веди его, — скомандовал пристав, указывая на ротмистра. Кувалда, не протестуя, молчаливый и насупившийся, двинулся со двора и, проходя мимо учителя, наклонил голову, но не взглянул на него. Мартьянов с своим окаменелым лицом пошел за ним. Двор купца Петунникова быстро пустел.
— Н-но, поехали! — взмахнул извозчик вожжами над крупом лошади.
Телега тронулась, затряслась по неровной земле двора. Учитель, покрытый каким-то тряпьем, вытянулся на ней вверх грудью, и живот его дрожал. Казалось, что учитель тихо и довольно смеется, обрадованный тем, что вот наконец он уезжает из ночлежки и более уж не воротится в нее, — никогда не воротится... Петунников, провожая его взглядом, благочестиво перекрестился, потом тщательно начал обивать своим картузом пыль и сор, приставшие к его одежде. И по мере того как пыль исчезала с его поддевки, на лице его являлось спокойное выражение довольства. Со двора ему видно было, как по улице в гору шел ротмистр, с прикрученными на спине руками, высокий, серый, в фуражке с красным околышком, похожим на полосу крови.
Петунников улыбнулся улыбкой победителя и пошел к ночлежке, но вдруг остановился, вздрогнув. В дверях против него стоял с палкой в руке и с большим мешком за плечами страшный старик, ершистый от лохмотьев, прикрывавших его длинное тело, согнутый тяжестью ноши и наклонивший голову на грудь так, точно он хотел броситься на купца.
— Ты что? — крикнул Петунников. — Ты кто?
— Человек, — раздался глухой хрип.
Петунникова этот хрип обрадовал и успокоил. Он даже улыбнулся.
— Человек! Ах ты... такие разве люди бывают?
И, посторонившись, он пропустил мимо себя старика, который шел прямо на него и глухо ворчал:
— Разные бывают... как бог захочет... Есть хуже меня... еще хуже есть... да!
Хмурое небо молча смотрело на грязный двор и на чистенького человека с острой седой бородкой, ходившего по земле, что-то измеряя своими шагами и острыми глазками. На крыше старого дома сидела ворона и торжественно каркала, вытягивая шею и покачиваясь.
В серых, строгих тучах, сплошь покрывших небо, было что-то напряженное и неумолимое, точно они, собираясь разразиться ливнем, твердо решили смыть всю грязь с этой несчастной, измученной, печальной земли.
© «Онлайн-Читать.РФ», 2017-2024
Обратная связь