Когда мадам Грицацуева покидала негостеприимный стан канцелярий, к Дому Народов уже стекались служащие самых скромных рангов: курьеры, входящие и исходящие барышни,[*] сменные телефонистки, юные помощники счетоводов и бронеподростки.[*]
Среди них двигался Никифор Ляпис, молодой человек с бараньей прической и неустрашимым взглядом. Невежды, упрямцы и первичные посетители входили в Дом Народов с главного подъезда. Никифор Ляпис проник в здание через амбулаторию. В Доме Народов он был своим человеком и знал кратчайшие пути к оазисам, где брызжут светлые ключи гонорара под широколиственной сенью ведомственных журналов.[*]
Прежде всего Никифор Ляпис пошел в буфет. Никелированная касса сыграла матчиш и выбросила три чека. Никифор съел варенец, вскрыв запечатанный бумагой стакан, кремовое пирожное, похожее на клумбочку. Все это он запил чаем. Потом Ляпис неторопливо стал обходить свои владения.[*]
Первый визит он сделал в редакцию ежемесячного охотничьего журнала «Герасим и Муму». Товарища Наперникова еще не было, и Никифор Ляпис двинулся в «Гигроскопический вестник», еженедельный рупор, посредством которого работники фармации общались с внешним миром.
– Доброе утро! – сказал Никифор. – Написал замечательные стихи.
– О чем? – спросил начальник литстранички. – На какую тему? Ведь вы же знаете, Трубецкой,[*] что у нас журнал…
Начальник для более тонкого определения сущности «Гигроскопического вестника» пошевелил пальцами.
Трубецкой-Ляпис посмотрел на свои брюки из белой рогожки,[*] отклонил корпус назад и певуче сказал:
– «Баллада о гангрене».
– Это интересно, – заметила гигроскопическая персона, – давно пора в популярной форме проводить идеи профилактики.
Ляпис немедленно задекламировал:
Страдал Гаврила от гангрены,
Гаврила от гангрены слег…[*]
Дальше тем же молодецким четырехстопным ямбом рассказывалось о Гавриле, который по темноте своей не пошел вовремя в аптеку и погиб из-за того, что не смазал ранку йодом.
– Вы делаете успехи, Трубецкой, – одобрил редактор, – но хотелось бы еще больше… Вы понимаете?
Он задвигал пальцами, но страшную балладу взял, обещав уплатить во вторник.
В журнале «Будни морзиста» Ляписа встретили гостеприимно.
– Хорошо, что вы пришли, Трубецкой. Нам как раз нужны стихи. Только быт, быт, быт. Никакой лирики. Слышите, Трубецкой? Что-нибудь из жизни потельработников[*] и вместе с тем, вы понимаете?..
– Вчера я именно задумался над бытом потельработников. И у меня вылилась такая поэма. Называется «Последнее письмо». Вот…
Служил Гаврила почтальоном,
Гаврила письма разносил…
История о Гавриле была заключена в семьдесят две строки. В конце стихотворения письмоносец Гаврила, сраженный пулей фашиста, все же доставляет письмо по адресу.
– Где же происходило дело? – спросили Ляписа.
Вопрос был законный. В СССР нет фашистов, а за границей нет Гаврил, членов союза работников связи.
– В чем дело? – сказал Ляпис. – Дело происходит, конечно, у нас, а фашист переодетый.
– Знаете, Трубецкой, напишите лучше нам о радиостанции.[*]
– А почему вы не хотите почтальона?
– Пусть полежит. Мы его берем условно.
Погрустневший Никифор Ляпис-Трубецкой пошел снова в «Герасим и Муму». Наперников уже сидел за своей конторкой. На стене висел сильно увеличенный портрет Тургенева в пенсне, болотных сапогах и двустволкой наперевес. Рядом с Наперниковым стоял конкурент Ляписа – стихотворец из пригорода.
Началась старая песня о Гавриле, но уже с охотничьим уклоном. Творение шло под названием – «Молитва браконьера».
Гаврила ждал в засаде зайца,
Гаврила зайца подстрелил.
– Очень хорошо! – сказал добрый Наперников. – Вы, Трубецкой, в этом стихотворении превзошли самого Энтиха.[*] Только нужно кое-что исправить. Первое – выкиньте с корнем «молитву».
– И зайца, – сказал конкурент.
– Почему же зайца? – удивился Наперников.
– Потому что не сезон.
– Слышите, Трубецкой, измените и зайца.
Поэма в преображенном виде носила название «Урок браконьеру», а зайцы были заменены бекасами. Потом оказалось, что бекасов тоже не стреляют летом. В окончательной форме стихи читались: «Гаврила ждал в засаде птицу, Гаврила птицу подстрелил»… и так далее.
После завтрака в столовой Ляпис снова принялся за работу. Белые его брюки мелькали в темноте коридоров. Он входил в редакции и продавал многоликого Гаврилу.
В «Кооперативную флейту» Гаврила был сдан под названием «Эолова флейта».
Служил Гаврила за прилавком,
Гаврила флейтой торговал…
Простаки из толстого журнала «Лес, как он есть» купили у Ляписа небольшую поэму «На опушке». Начиналась она так:
Гаврила шел кудрявым лесом,
Бамбук Гаврила порубал.
Последний за этот день Гаврила занимался хлебопечением. Ему нашлось место в редакции «Работника булки». Поэма носила длинное и грустное название: «О хлебе, качестве продукции и о любимой».[*] Поэма посвящалась загадочной Хине Члек.[*] Начало было по-прежнему эпическим:
Служил Гаврила хлебопеком,
Гаврила булку испекал…
Посвящение, после деликатной борьбы, выкинули.
Самое печальное было то, что Ляпису денег нигде не дали. Одни обещали дать во вторник, другие в четверг или пятницу, третьи через две недели. Пришлось идти занимать деньги в стан врагов – туда, где Ляписа никогда не печатали.
Ляпис спустился с пятого этажа на второй и вошел в секретариат «Станка». На его несчастье, он сразу же столкнулся с работягой Персицким.
– А! – воскликнул Персицкий. – Ляпсус!
– Слушайте, – сказал Никифор Ляпис, понижая голос, – дайте три рубля. Мне «Герасим и Муму» должен кучу денег.
– Полтинник я вам дам. Подождите. Я сейчас приду.
И Персицкий вернулся, приведя с собой десяток сотрудников «Станка».
Завязался общий разговор.
– Ну, как торговля? – спрашивал Персицкий.
– Написал замечательные стихи!
– Про Гаврилу? Что-нибудь крестьянское? Пахал Гаврила спозаранку, Гаврила плуг свой обожал?
– Что Гаврила? Ведь это же халтура! – защищался Ляпис. – Я написал о Кавказе.
– А вы были на Кавказе?
– Через две недели поеду.
– А вы не боитесь, Ляпсус? Там же шакалы!
– Очень меня это пугает! Они же на Кавказе не ядовитые!
После этого ответа все насторожились.
– Скажите, Ляпсус, – спросил Персицкий, – какие, по-вашему, шакалы?
– Да знаю я, отстаньте!
– Ну, скажите, если знаете!
– Ну, такие… В форме змеи.
– Да, да, вы правы, как всегда. По-вашему, ведь седло дикой козы подается к столу вместе со стременами.
– Никогда я этого не говорил! – закричал Трубецкой.
– Вы не говорили. Вы писали. Мне Наперников говорил, что вы пытались ему всучить такие стишата в «Герасим и Муму», якобы из быта охотников. Скажите по совести, Ляпсус, почему вы пишете о том, чего вы в жизни не видели и о чем не имеете ни малейшего представления? Почему у вас в стихотворении «Кантон» пеньюар – это бальное платье? Почему?!
– Вы – мещанин, – сказал Ляпис хвастливо.
– Почему в стихотворении «Скачки на приз Буденного» жокей у вас затягивает на лошади супонь и после этого садится на облучок? Вы видели когда-нибудь супонь?
– Видел.
– Ну, скажите, какая она?
– Оставьте меня в покое. Вы псих.
– А облучок видели? На скачках были?
– Не обязательно всюду быть, – кричал Ляпис, – Пушкин писал турецкие стихи и никогда не был в Турции.
– О, да, Эрзерум ведь находится в Тульской губернии.
Ляпис не понял сарказма. Он горячо продолжал:
– Пушкин писал по материалам. Он прочел историю пугачевского бунта,[*] а потом написал. А мне про скачки все рассказал Энтих.[*]
После этой виртуозной защиты Персицкий потащил упирающегося Ляписа в соседнюю комнату. Зрители последовали за ними. Там на стене висела большая газетная вырезка, обведенная траурной каймой.[*]
– Вы писали этот очерк в «Капитанском мостике»?
– Я писал.
– Это, кажется, ваш первый опыт в прозе? Поздравляю вас! «Волны перекатывались через мол и падали вниз стремительным домкратом»…[*] Ну, и удружили же вы «Капитанскому мостику». Мостик теперь долго вас не забудет, Ляпис!
– В чем дело?
– Дело в том, что… Вы знаете, что такое домкрат?
– Ну, конечно, знаю, оставьте меня в покое…
– Как вы себе представляете домкрат? Опишите своими словами.
– Такой… Падает, одним словом.
– Домкрат падает. Заметьте все. Домкрат стремительно падает. Подождите, Ляпсус, я вас сейчас принесу полтинник. Не пускайте его.
Но и на этот раз полтинник выдан не был. Персицкий притащил из справочного бюро двадцать первый том Брокгауза от Домиции до Евреинова. Между Домицием, крепостью в великом герцогстве Мекленбург-Шверинском, и Доммелем, рекой в Бельгии и Нидерландах, было найдено искомое слово.
– Слушайте! «Домкрат (нем. Daumkraft) – одна из машин для поднятия значительных тяжестей. Обыкновенный простой Д., употребляемый для поднятия экипажей и т. п., состоит из подвижной зубчатой полосы, которую захватывает шестерня, вращаемая с помощью рукоятки». И так далее и далее. «Джон Диксон в 1879 г. установил на место обелиск, известный под названием „Иглы Клеопатры“, при помощи четырех рабочих, действовавших четырьмя гидравлическими Д.». И этот прибор, по-вашему, обладает способностью стремительно падать? Значит, усидчивые Брокгауз с Ефроном обманывали человечество в течение пятидесяти лет? Почему вы халтурите, вместо того чтобы учиться? Ответьте!
– Мне нужны деньги.
– Но у вас же их никогда нет. Вы ведь вечно рыщете за полтинником.
– Я купил много мебели и вышел из бюджета.
– И много вы купили мебели? Вам за вашу халтуру платят столько, сколько она стоит, – грош.
– Хороший грош! Я такой стул купил на аукционе…
– В форме змеи?
– Нет. Из дворца. Но меня постигло несчастье. Вчера я вернулся ночью домой…
– От Хины Члек? – закричали присутствующие в один голос.
– Хина!.. С Хиной я сколько времени уже не живу. Возвращался я с диспута Маяковского.[*] Прихожу. Окно открыто. Ни Хунтова, ни Ибрагима дома нет. И я сразу почувствовал, что что-то случилось.
– Уй-юй-юй! – сказал Персицкий, закрывая лицо руками. – Я чувствую, товарищи, что у Ляпсуса украли его лучший «шедевр» – Гаврила дворником служил, Гаврила в дворники нанялся.
– Дайте мне договорить. Удивительное хулиганство! Ко мне в комнату залезли какие-то негодяи и распороли всю обшивку стула. Может быть, кто-нибудь займет пятерку на ремонт?
– Для ремонта сочините нового Гаврилу. Я вам даже начало могу сказать. Подождите, подождите… Сейчас… Вот! Гаврила стул купил на рынке, был у Гаврилы стул плохой. Скорее запишите. Это можно с прибылью продать в «Голос комода»… Эх, Трубецкой, Трубецкой!..[*] Да, кстати, Ляпсус, почему вы Трубецкой? Никифор Трубецкой? Почему вам не взять псевдоним еще получше? Например, Долгорукий! Никифор Долгорукий! Или Никифор Валуа?[*] Или еще лучше – гражданин Никифор Сумароков-Эльстон? Если у вас случится хорошая кормушка, сразу три стишка в «Гермуму», то выход из положения у вас блестящий. Один бред подписывается Сумароковым, другая макулатура – Эльстоном, а третья – Юсуповым…[*] Эх вы, халтурщик!.. Держите его, товарищи! Я расскажу ему замечательную историю. Вы, Ляпсус, слушайте! При вашей профессии это полезно.
По коридору разгуливали сотрудники, поедая большие, как лапти, бутерброды. Был перерыв для завтрака. Бронеподростки гуляли парочками. Из комнаты в комнату бегал Авдотьев, собирая друзей автомобиля на экстренное совещание. Но почти все друзья автомобиля сидели в секретариате и слушали Персицкого, который рассказывал историю, услышанную им в обществе художников.
Вот эта история.
В Ленинграде, на Васильевском острове, на Второй линии, жила бедная девушка с большими голубыми глазами. Звали ее Клотильдой.
Девушка любила читать Шиллера в подлиннике, мечтать, сидя на парапете невской набережной, и есть за обедом непрожаренный бифштекс.
Но девушка была бедна. Шиллера было очень много, а мяса совсем не было. Поэтому, а еще и потому, что ночи были белые, Клотильда влюбилась. Человек, поразивший ее своей красотой, был скульптором. Мастерская его помещалась у Новой Голландии[*].
Сидя на подоконнике, молодые люди смотрели в черный канал и целовались. В канале плавали звезды, а может быть, и гондолы. Так, по крайней мере, казалось Клотильде.
– Посмотри, Вася, – говорила девушка, – это Венеция! Зеленая заря светит позади черно-мраморного замка.
Вася не снимал своей руки с плеча девушки. Зеленое небо розовело, потом желтело, а влюбленные все не покидали подоконника.
– Скажи, Вася, – говорила Клотильда, – искусство вечно?
– Вечно, – отвечал Вася, – человек умирает, меняется климат, появляются новые планеты, гибнут династии, но искусство неколебимо. Оно вечно.
– Да, – говорила девушка, – Микель-Анджело…
– Да, – повторял Вася, вдыхая запах ее волос, – Пракситель!..
– Канова!..
– Бенвенуто Челлини!..
И опять кочевали по небу звезды, тонули в воде канала и туберкулезно светили к утру.
Влюбленные не покидали подоконника. Мяса было совсем мало. Но сердца их были согреты именами гениев.
Днем скульптор работал. Он ваял бюсты. Но великой тайной были покрыты его труды. В часы работы Клотильда не входила в мастерскую. Напрасно она умоляла:
– Вася, дай посмотреть мне, как ты творишь!
Но он был непреклонен. Показывая на бюст, покрытый мокрым холстом, он говорил ей:
– Еще не время, Клотильда, еще не время. Счастье, слава и деньги ожидают нас в передней. Пусть подождут.
Плыли звезды…
Однажды счастливой девушке подарили контрамарку в кино. Шла картина под названием «Когда сердце должно замолчать». В первом ряду, перед самым экраном, сидела Клотильда. Воспитанная на Шиллере и любительской колбасе, девушка была необычайно взволнована всем виденным.
«Скульптор Ганс ваял бюсты. Слава шла к нему большими шагами. Жена его была прекрасна. Но они поссорились. В гневе прекрасная женщина разбила молотком бюст – великое творение скульптора Ганса, над которым он трудился три года. Слава и богатство погибли под ударом молотка. Горе Ганса было безысходным. Он повесился, но раскаявшаяся жена вовремя вынула его из петли. Затем она быстро сбросила свои одежды.
– Лепи меня! – воскликнула она. – Нет на свете тела, прекраснее моего.
– О! – возразил Ганс. – Как я был слеп!
И он, охваченный вдохновением, изваял статую жены. И это была такая статуя, что мир задрожал от радости. Ганс и его прекрасная жена прославились и были счастливы до гроба».
Клотильда шла в Васину мастерскую. Все смешалось в ее душе. Шиллер и Ганс, звезды и мрамор, бархат и лохмотья[*] …
– Вася! – окликнула она.
Он был в мастерской. Он лепил свой дивный бюст – человека с длинными усами и в толстовке. Лепил он его с фотографической карточки.
– И вся-то наша жизнь есть борьба![*] – напевая, скульптор придавал скульптуре последний лоск.
И в эту же секунду бюст с грохотом разлетелся на куски от страшного удара молотком. Клотильда сделала свое дело. Протягивая Васе руку, запачканную в гипсе, она гордо сказала:
– Почистите мне ногти!
И она удалилась. До слуха ее донеслись странные звуки. Она поняла, в чем дело: великий скульптор плакал над разбитым творением.
Наутро Клотильда пришла, чтобы продолжить свое дело: вынуть потрясенного Васю из петли, сбросить перед ним свои одежды и сказать:
– Лепи меня! Нет на свете тела, прекраснее моего!
Она вошла и увидела.
Вася в петле не висел. Он сидел на высокой табуреточке спиною к вошедшей Клотильде и что-то делал.
Но девушка не смутилась. Она сбросила все одежды, покрылась от холода гусиной кожей и вскричала, лязгая зубами:
– Лепи меня, Вася, нет на свете тела, прекраснее моего!
Вася обернулся. Слова песенки застыли на его устах.
И тут Клотильда увидела, что он делал.
Он лепил дивный бюст – человека с длинными усами и в толстовке. Фотографическая карточка стояла на столике. Вася придавал скульптуре последний лоск.
– Что ты делаешь? – спросила Клотильда.
– Я леплю бюст заведующего кооплавкой № 28.
– Но ведь я же вчера его разбила! – пролепетала Клотильда. – Почему ты не повесился? Ведь ты же говорил, что искусство вечно. Я уничтожила твое вечное искусство. Почему же ты жив, человек?
– Вечное-то оно – вечное, – ответил Вася, – но заказ-то нужно сдать. Ты как думаешь?
Вася был нормальным халтурщиком-середнячком.
А Клотильда слишком много читала Шиллера.
– Так вот, Ляпсус, не пугайте Хиночку Члек своим мастерством. Она нежная женщина. Она верит в ваш талант. Больше, кажется, в это никто не верит. Но если вы еще месяц будете бегать по «Гигроскопическим вестникам», то и Хина Члек отвернется от вас. Кстати, полтинника я вам не дам. Уходите, Ляпсус!..
© «Онлайн-Читать.РФ», 2017-2025. Произведения русской и зарубежной классической литературы бесплатно, полностью и без регистрации.
Обратная связь