ГлавнаяН. Г. Гарин-МихайловскийИзбранные письма

Избранные письма. Н. Г. Гарин-Михайловский

Письма

Гарин-Михайловский Н. Г. Сочинения

М., "Советская Россия", 1986.

OCR Ловецкая Т. Ю.

1

(до августа 1879 г., строительство дороги Бендеры — Галац)

Надя, голубка, ты пишешь, что тебя пугает наше счастье. Боже мой! И меня оно иногда пугает, так оно велико. Иногда мне кажется, что это все просто сон и что вот проснись — все исчезнет. В эти минуты мне так тяжело. Одна из таких минут была, когда я получил твое предпоследнее письмо, на которое вчера ответил. Но зато, прочитав его, я более чем когда-нибудь убедился, что это не сон, что мы любим друг друга и что мы сойдемся. Без сомнений нельзя, голубка моя, и хотя очень тяжелы эти минуты, но зато они еще рельефнее оттеняют другие минуты полного счастья и веры в будущее. Последние так велики, так много дают наслажденья, что охотно прощаешь за них былые сомненья. Надя, крошка моя, мне кажется, что с каждым днем я все больше и больше понимаю тебя, и чем больше понимаю, тем спокойнее и увереннее становлюсь за наше будущее счастье. С тех пор, как стала ты моей невестой, я стал совсем иным. Я всегда любил людей, немного идеально смотрел на все, и только к себе был недоверчив. Последние годы я чувствовал, что во мне начала происходить перемена. То же недоверие к себе, но зато стало вкрадываться недоверие и к людям. Прежде я старался делать зависящее от меня добро, твердо уверенный, что люди стоят, ценят и понимают делаемое им, мало-помалу я продолжал делать добро, но все более и более убеждаясь, что люди не стоят этого и не оценят. Делал же добро потому, что зла делать не мог, и когда бывала возможность сделать это, иногда и заслуженное ими зло, мне жаль становилось этих жалких людишек, пошлость которых и негодный эгоизм — главные причины их страданий. Одним словом, я переставал верить в людей, а вместе с тем и в самого себя, и так как мстить, делать зло — все эти качества не в моей натуре, а сознательно делать добро при таких взглядах становится бессмысленным, то и выходит, что я обрекал себя таким образом на какое-то глупое бессознательное существование человека, сознающего одно и продолжающего делать другое. Пожалуй, даже бесхарактерного. Ты снова, сильнее, чем когда-нибудь, возвратила меня таким образом к жизни, потому что только сознательная жизнь есть жизнь, бессознательная же жизнь — прозябание. Мало того, ты дала мне веру в себя, чего у меня прежде было мало. Теперь я хочу жить для тебя, трудиться, делать добро и приносить пользу людям, любя и жалея их. Я верю в себя — эту веру в свои способности к труду дал мне опыт, а веру в людей и в свои отношения к ним возвратила и дала мне ты. Крошка ты моя, золотая! Будь всегда моей путеводной звездочкой, моим счастьем, моей гордостью. Вот мои пожелания тебе ко дню твоего рождения, я очень хотел бы, чтоб письмо пришло в срок.

Твой вечно Ника.

2

Гундуровка, 25 декабря 1883

Дорогая мама и дорогие сестры и братья и племянники и племянницы! Дюся осталась довольна елкой <...>. Теперь уж всю зиму в Самару ни ногой. Сейчас сажусь за свою разорванную паутину,— все эти сметы, вся эта экономия — точно паутина,— плетешь, плетешь ее, а первый ветерок, и все порвалось, и опять снова начинай сначала... Если в остальном протягивать приходится ножки по одежке, то зато в одном не отказался. В детстве мечтал я, что, когда буду большой, куплю себе полный ящик лакомств. Исполнил: один из ящиков письменного стола наполнен калеными орехами и карамелями. Дюся и Кока радуются, глядя на эти богатства, а я на них глядя радуюсь. У нас буран, вьюга, сидишь себе в кабинете да подсчитываешь. Надюрка тут же книгу читает, детки в столовой играют. Чего больше? Уютно, спокойно, тихо. А в городе сплетни, голод, зависть, безденежье <...>.

3

9 июня (1886). Катав-Ивановский завод

Дорогая моя, радость моя Надюрка! Ох, как далеко отнесло нас друг от друга,— горы и реки между нами. Здешний край производит сильное впечатление своей первобытностью и своеобразностью. Уже по Белой все имеет совершенно первобытный вид. Кажется, будто нога человеческая здесь еще не бывала,— не только человека, но и следов его не видно. Громадные леса, к которым никогда не прикасался топор, заливные луга, масса дичи по берегам, дикие лебеди, гуси. Иногда дико, сурово, неприветливо, иногда прекрасно, живописно, с далеким видом. Уфа небольшой, симпатичный, весь в зелени город <...>.

4

17 июня 1886 г.

Счастье мое, радость моя Надюрка!

Вчера хотел было писать к тебе, но так устал, что отложил до сегодня, а сегодня еще больше устал, но идет почта и хоть несколько слов напишу. Мои изыскания идут очень удачно. Я сделал вариант, который даст 300 тысяч экономии. Это большая милость Божья и считается очень серьезным успехом. С тобой первой делюсь, еще и начальство не извещал. Я весь день в поле с 5 часов утра и до 9 вечера. Устаю, но бодр, весел и слава богу здоров. Тебя, моя радость, и деток люблю больше жизни, с радостью и наслаждением вспоминаю о вас, чувствую себя на месте, вижу, что я опытный и знающий инженер, и деревня принесла мне громадную пользу. Сейчас лягу спать, помолюсь за тебя, деток, нашу дорогую маму и засну крепко-крепко.

К концу июля пришлю телеграмму, куда вам ехать,— пока и сам не знаю.

Твой любящий видный и дельный муж Ника.

5

Дорогая моя голубка мама!

Очень часто думаю о Вас и молю бога, чтобы облегчил он Ваши страдания. Его святая воля, но нам, Вашим детям, очень и очень тяжело видеть Вас на старости так страдающей; но если и посылает господь нам крест, то посылает, минуя нас, подготовляя для восприятия высшей его милости и награды; все бренные и грешные выстрадают и выболеют, останется одна чистая душа, всегда молившая господа своего. Все пройдет, все минет, все дойдет до назначенного ему, но выращенное Вами поколение все будет продолжаться, передавая из рода в род завещанную Вами нравственность, честь и семейственность из рода в род.

Ваш любящий и следующий по указанному Вами, моей дорогой мамой, пути — Ника.

Миллион раз целую Ваши руки. Ваш Ника.

6

13 июня 1887 г. (Усть-Катав)

Счастье мое дорогое, Надюрка!

<...>

Я почти ничего не писал тебе о своих изысканиях. Первая часть намеченной мною программы еще зимой исполнилась — я уничтожил бесполезный и бессмысленный тоннель, сделав сокращение до миллиона. Теперь дело за второй частью программы — устроить тоннель там, где ему надлежит быть, т. е. на перевале Сулеи, с сокращением 10 верст линии. Ты, вероятно, помнишь, я тебе говорил об этом варианте. Ввиду твоей болезни я думал было 2-ю часть не приводить в исполнение, но теперь, получив от тебя разрешение остаться подольше, я жду Михайлов<ского>, чтобы предложить ему, и, вероятно, он согласится. Эта задача труднее первой.

Про меня говорят, что я чудеса делаю, и смотрят на меня большими глазами. А мне смешно: так мало надо, чтобы все это делать — побольше добросовестности, энергии, предприимчивости, и эти с виду страшные горы расступятся и обнаружат свои тайные, никому не ведомые, ни на каких картах не обозначенные ходы и проходы, пользуясь которыми можно удешевлять и сокращать значительно линию.

Вследствие моего варианта я переменил весь участок Лаппы — он пройдет по другому берегу Юрюзани — для него большой скандал...

Ваш крепко целую<щий>, люб<ящий> и верный Ника.

7

1 окт(ября) (18)90 г.

Счастье мое дорогое, Надюрка!

Рву минуту, чтобы написать тебе несколько строчек. 6 часов утра, лошади готовы везти меня на линию — завтра кончаю все полевые работы.

Все невозможные трудности этих изысканий уже назади — все эти 60-верстные в день поездки верхом для рекогносцировки местности, без еды, без дорог, на полных рысях тряской лошади, все эти ночевки на мокром сене (сверху снег, снизу мокро), все эти косогоры, болота, утомление, доходившее до рвоты,— все назади. Не было еще таких изысканий и никогда не будет — в восемь дней 75 верст, каждый день, не переставая, то дождь, то мокрый снег, в слякоти, грязи и с сокращением на 75 в<ерст> — 25 верст и 50 т<ысяч> куб<ических> с<аженей> работ (было 100 т<ысяч>).

Господь помог сделать славное дело. Это моя Ахал-Текинская экспедиция. Но я рванул здесь так, как только мог.

Господь спас меня от большой опасности. Моя лошадь опрокинулась через меня — как она меня не раздавила, я и теперь не знаю. Это было одно мгновение, когда я сознал, что лошадь упадет через голову (видала, как ребятишки опрокидываются?). Я успел сознать и перегнуться вправо, вследствие чего под нее попала только одна нога. Зато хватился левым боком и плечом со всего размаху о камень,— думал, не досчитаюсь ребер,— но все, слава богу, благополучно. Несколько дней только болела вся сторона.

Приеду к тебе, отслужим благодарственное молебствие. Теперь все это кончилось — я езжу на плетушке и завтра все кончаю в поле. Остаются поперечные профиля.

Буду в Самаре 15-го и через 10 дней к тебе, мое счастье.

Меня требуют чуть не каждый день из Самары — остаюсь глух, потому что иначе нельзя — надо кончить.

Пиши Самару, Управление.

Крепко целую тебя, деток, да хранит вас господь.

Твой верный муж Ника.

8

19 июня (1891 г., Колывань)

Счастье мое дорогое, Надюрка!

Ну вот я и в Колывани, осмотрел всю линию, знаю, куда и как идти, и завтра выступаю. Бог даст, в этом году все кончим, а я самое позднее выеду 1 сентября к тебе, мое счастье, если господь поможет.

Веду маленький дневник, который, когда тетрадь заполнится, вышлю тебе.

В общем Сибирь не производит никакого впечатления или, вернее, не производит того, какое привык связывать с понятием о Сибири. Всех этих черных и белых медведей, непроходимых дебрей, разных народностей в их национальных костюмах, оленей и пр.— ничего нет. Те же самарские места или Уфа — Златоустовские. Если лес, то порченый,— то рубленый, то опаленный,— а то полянки, больше с перелесками — береза, осина. Хлебопашество и земли сильные, без удобрения. Много полей. Возят хорошо, верст по 16 в час. Почтовые станции, вид городов, характер всей Сибири — Россия времен Николая Павловича. Вспоминается что-то далекое-далекое, смутное, с таким трудом вспоминаемое, что кажется другой раз, что просто во сне когда-нибудь видел или в какой-нибудь другой жизни.

Сибирь можно назвать царством казны. Казенный человек — все. Ему и книги в руки, и честь, и место: все остальное так что-то. Печать казны на всем. Это наружная, так сказать, Сибирь. Под этой первой оболочкой присматриваешься и видишь, что копошится замкнуто, самобытно вторая Сибирь — коренная — коренные жители купцы и крестьяне. Эти коренные очень гордятся собой, с пренебрежением относятся ко всему русскому, интеллигенция их называет — весь пришлый элемент — навозным, а простой народ говорит "дура Рассея". Глупая самодовольная баба дергает своим толстым брюхом и пренебрежительно говорит:

— Известно, из дуры Рассей чего путного дождешься.

Но гордиться коренникам в сущности не из чего. Невежество сплошное, кулачество в страшном ходу, и сила их в невозможной эксплоатации разных народностей. Остяк, бурят и все остальные — споены, развращены своими эксплоататорами до последнего. Приисковое дело стоит на невозможной эксплоатации рабочего, пушной промысел на спаивании, и все в таком роде.

Мужик с гордостью заявляет, что у них "земля неделёная", то есть ее столько, что паши кто где хочет. На первый взгляд, благодать, но, вникая, видишь другое. Отдувается голь, не сеющая и живущая заработками. Они должны платить столько же, сколько и тот, кто сеет.

— Так ведь он не сеет?

— А кто ему не велит?

— Ты же на его земле сеешь — ты и плати за нее. Если б она, земля, была делёная — он бы свою часть продал бы и внес повинности, а ты захватил ее, а он за тебя плати.

И все так построено, что от неимущего и последний талант отнимается, а имущему прибавляется.

За этой коренной Сибирью идет вольная, бродячая Сибирь: переселенцы, поселенцы и беглые — бродяжки, как их здесь называют. Последние уже переход между человеческим населением Сибири и обитателями тайги и тундры: медведи, сохатые, волки, белки, лисицы и пр. зверье, которыми кишит Сибирь. По дороге масса подвод — взад и вперед: это неосевшая Сибирь, бродячая, переселенцы — на законном основании. Бродяжки редко показываются на трактах, но встречал их в тайге (густой лес), по проселочным, едва заметным дорожкам. Народ крупный, видный, за плечами целый тюк всякого скарба, цветные рубахи — грязь на них, ноги в лаптях, лица обросшие, глаза...

9

(1891 г., июнь, между 19 и 22, Томск)

Счастье мое дорогое, Надюрка!

И почтовой станции близко нет, а все-таки сажусь писать тебе.

Да, по мере того, как знакомишься с Сибирью, она начинает обрисовываться рельефнее.

— Мужик сибирский "опытнее" российского.

Вот слово, которое слышишь сплошь и рядом от здешних крестьян, когда они силятся сделать разницу,— "опытнее". И этим много говорится. Трудно отдать себе ясный отчет, но чувствуется действительно, что во многих отношениях он целой головой выше российского.

Во-первых, он богаче значительнее, обставлен обеспеченнее — земля неделёная, то есть захватывай какую знаешь, лес даровой — значит, твердая почва под ногами уже есть, отсюда уверенность и довольство. Он всегда был свободен, и это чувствуется: он самостоятельнее и независимее. Он слыхал о барине, но видел его или издали, или в положении, когда он перестал быть барином,— сосланного...

Замкнутости в себе, дипломатии русского мужика и помину нет: он откровенен и добр душою, говорит о таких вещах, о каких наш и не подумает толковать с барином.

К дороге у них громадный интерес. И не потому, что там из этого выйдет, а как и где именно ее вести. Какое место удобно, какое нет. До поздней ночи они толкуют рядом с моей комнатой, где ее и как надо.

Они очень самолюбивы, не хотят ударить в грязь лицом, и поэтому что бы кто ни говорил, а в конце концов каждый говорит:

— Ну вот я это же и говорю...

Теперь уже установилось, что после их дебатов я выбираю самого толкового и он идет со мной. Это большая честь, и они гордятся. Быть выбранным — значит быть признанным умным, знающим мужиком.

Попадают и богатые, больше бедных, но, конечно, всегда дельные в этом отношении и с искоркой.

Так, первого я взял из толпы, когда он, говоря о направлении, в споре с другими дошел до фразы:

— А я вот на все свое жалование (50 к.) об заклад пойду, что так,— пропадай мой день.

— Хочешь со мной? — спросил я.

— Так что...

— Веди.

Это произвело большой эффект в толпе, споры смолкли, Алексей сконфуженно, но уверенно выступил вперед, прокашлялся и проговорил:

— Айдате.

Он с честью исполнил свою миссию и получил выигрыш на руки.

Мы идем и в свободное время разговариваем. Я, все я.

Я говорю о Ермаке Тимофеевиче, говорю о значении дороги, привожу параллель, которая доходит до сравнения его с Ермаком.

— Дорога выстроится, уйду я, и забудете обо мне, а из рода в род в деревне пойдет, что Алексей указал ей путь.

Алексей откашливается, и в нем загорается огонек вечности, и он сосредоточенно всматривается в туманную даль времени, вероятно, видит в ней среди своей деревни свою фигуру, и лучшее, что в нем есть, просыпается, он становится чуток и понимает то, что при обыкновенной обстановке не понял бы. Мы говорим о политике, истории. Я говорю о значении для них царя, об ослаблении духа в крестьянине к царю, освещаю связь историей, говорю о Сусанине и слышу от него чудные вещи.

Наш государь здесь крупный помещик, мы идем по кабинетским землям, и крестьянам безвозмездно отданы и поля, и леса, и все земли. Они платят оброк по 8 р. с души, и всё их.

— Нам от царя двойная милость,— мы двойник его.

Раздражение на порядки улегается, жалоба, что проезд Наследника их разорит, стихает, локализируется, переходит на местную власть, а светлый образ державного Царя встает во всей его силе и неприкосновенности.

Опять проза, жизнь идет своим чередом, давно прошли те места, которые знал Алексей, но он остается в работниках, идет и идет за мной, и нередко я ловлю его взгляд на меня, молчаливый, вдумчивый взгляд, каким мы иногда смотрим на какой-нибудь кусочек аквамаринового в золотой оправе неба, смотрим, вспоминаем что-то забытое, и будит оно в нас что-то такое, чего никаким словом не передашь.

И вот среди этой кучки рабочих в дебрях и тайге я уж не чужой — я свой, я что-то дорогое, хорошее для них, и, тронутый, я вижу массу услуг внимания и расположения к себе, того, чего не было и не дает вообще сибирский крестьянин. Я чувствую себя уж нравственно связанным с ним, мы знаем друг в друге то, до чего другие всю жизнь не договорятся, мы дорылись до связи и видим ее крепкую и сильную, и нам легко и весело, и мы свои люди, мы русские, и в нашем маленьком деле мы стоим и чувствуем себя лицом к лицу с историей: и результат у нас 12—15 верст в день.

— Сметанки? — спрашивает ласково какой-нибудь замухрышка, которого белая рубаха давно уже черная, сам он какой-то пария тайги, но черные глаза так ласково светятся, так он весь тут, так чувствую я его и он меня, и так нам хорошо, что я беру из его (рук) сомнительного местонахождения сметанку и кладу на свой хлеб. А ему не жаль,— он отхватывает, сколько может захватить его грубый черный палец, и взасос смазывает ее на мой хлеб.

— Кушай на здоровье, хватит.

Ночью он спит рядом со мной, иногда я вижу, как он просыпается, чешется, сонно оглядывается, тупо смотрит на меня, встает, идет к костру, снимает свою рубаху, греет ее на конце, отчего все блохи падают в огонь. Во мраке рельефно рисуется на огне темный силуэт этого бродяги, чувствуется его преступная жизнь; он, я — люди разных лагерей, и при других условиях он не счел бы никаким преступлением покончить со мной, а теперь — мой револьвер я и не знаю, где он, я лежу и с наслаждением любуюсь этой атлетической фигурой, и по обрисовывающимся мускулам, сильным и железным, его тела я рисую себе жизнь, при которой могли бы они закалиться. Ничто не мешает мне отдаваться моим художественным занятиям, а эта ночь, тайга, костер, бродяга, какой-то шорох и треск только усиливают фантазию и прибавляют настроения.

Хорошо. Сонно пошевелится кто-нибудь, зачавкает, почешется и снова спит. Крикнет птица, разбудит на мгновение ночь, что-то живое проснется и снова стихнет, вздохнет ветер, зашумят где-то деревья, задвигается пламя, оглядываясь на спящие кругом фигуры, раздвинет на мгновение покров окружающей ночи, точно заглянет в нее, и опять она надвинулась, тихая, спокойная, молчаливая и торжественная. И комар устал. Упал на землю и тоже спит. Но короткий его сон: подымется и со сна так больно вопьется в тело. Вот он где-то уж поет, поет и ждешь, ждешь его, тело горит от зуда, а он тянет и тянет — ждешь и не спишь, как ни уговариваешь себя. Опять бродяга встает, рвет кусок бумажки, свертывает трубочку, сыплет с ладони крошки табаку в нее, закладывает отверстие своим большим заскорузлым пальцем, идет к костру, садится на корточки и зажигает свою папироску. Я тоже достаю и закуриваю.

— Вторую ночь нет сна,— говорит бродяга, садясь у моих ног.

— И я не сплю.

— Да вам-то где ж уснуть... Мое дело привычное — и то вот ворочаешься с боку на бок. Здесь худо, а вот к Иркутску поближе... Не доведи господь...

И говорит мне бродяга про комара, мошку, паута, говорит о бурятах, тайге и тундре, говорит о походах своих, о приисках, о звере, о жизни бродяжной, и одна за другой проносятся целые картины и образы иной, непонятной нам и незнакомой жизни. Хозяин этой жизни — нужда,— бесконечная, суровая, беспощадная нужда, которая ведет свою жертву, не давая ему в утешение даже сознания, что он жертва.

И этот пария все-таки чувствует себя тепло и хорошо, он тоже гражданин, но только на особых правах.

— Царь за нас,— говорит он мне.— Ему-то пример берут из немецкой земли, там ведь этих бродяжек нет, ты им там камень на шею, да и концы в воду... Ну да вы сами лучше моего это знаете... Ну вот и нас чтоб так все равно. А он им: ладно, оставить их, пусть себе бегают — все в моей поскотине будут. Ну, конечно, теперь как будто наследник — отшатились маненько в тайгу, неловко быдто, а то ведь здесь живешь как в саду: тебя не трогают, и ты никого не тревожишь.

— А теперь нельзя?

— Теперь с опаской,— наследник, значит, едет, ну и стали хватать: от греха и дальше.

— Стали, стали,— подтвердил один из проснувшихся. И наши же бродяжки тоже все отшатились. ...Как заседатель приказал нам их переловить, мы в ту же пору им и сказали: идите, мол, к богу, а то ведь нам беда будет: лови вас, а там подводу земскую,— замаят — так и спровадили.

— Не выдаете бродяжек?

— Ну, неужли ж? Какая нам корысть? Живет и живи... Тоже ведь несчастная душа.

Бродяга мрачно смотрит в огонь. Неожиданно он пристал ко мне.

Однако пора кончать.

Веду журнал, дневник, сам привезу. Сегодня кончил, дошел до Томска. Теперь еду на рекогносцировку, крепко целую деток, тебя.

Уходил свою плоть — уж ничего больше в голову не лезет.

Твой вечно Ника.

10

22 июня (1891 г.)

Счастье мое дорогое, Надюрка!

Сегодня суббота, и рабочие отпросились пустить их пораньше в баню. Так как я работаю, слава тебе господи, очень успешно, иду до сих пор со средней скоростью от 12—15 верст, работая по 18 часов в сутки, то самые сильные рабочие притупели немного, и я отпустил их. И при этом, мое сокровище, местность средняя. Не трудная, но и не легкая, и хотя редким лесом, но покрыта.

Я действительно знаю это дело — изыскания — и люблю его. Если бы мне поручили бы отыскать подходящего человека для изысканий с ответственностью за него головой, я без всякого страха выбрал бы для этого знаете кого, мое счастье? Вашего мужа, моя радость, и был бы уверен в успехе...

Вы видите, мое счастье, что я в духе, я устал как мог, я вдали от моей женки, я с завистью думаю о тех, кто близок теперь к ней... Счастье мое, попробую писать как бы о Кольцове, описывая действительную жизнь: не выйдет, ты не будешь в убытке, так как будешь знать про меня.

Итак... Кольцов был снова в своей сфере. Снова пахнуло на него свежестью полей, лесов, земли и неба. Снова природа обхватила его в свои объятия, как молодая соскучившаяся жена обнимает своего долго отсутствующего мужа, и Кольцов сразу почувствовал в этих объятиях всю силу своей любви и всю ту бесконечную связь, установившуюся между ними. Пусть для других их речи будут бесцветны, малопонятны, пусть костюм ее не соответствует лучшему, что есть на свете, он узнает ее во всяком костюме и сумеет заглянуть ей в душу так, что почувствует, что он живет и что жизнь прекрасна. И разве не прекрасна она на лоне этого догорающего вечера, в аромате тоскующих по уходящему солнцу лугов, в туче золота, которое солнце разбрасывает щедрой горстью на лес, сквозь который, как через что-то прозрачное, отсвечивается весь точно залитый огнем его заката, а выше сбегаются мелкие тучки, то темно-лиловые, то нежно-оранжевые, а из-за них, точно зажатое в расплавленной огненной лаве, глядит полоска нежно-зеленого бледного неба, как отворенная дверь, как намек на иной мир, куда тянет и манит, и кажется, что она говорит о чем-то знакомом, о чем-то таком, что давно-давно было,— где, как,— все стерлось, но ощущение блаженства осталось: горит и тянет в эту чудную нежно-прозрачную аквамариновую даль.

И вглядываясь туда, сильно и глубоко переживая это ощущение невыразимой прелести, Кольцов думал о вечной молодости и, сверяя свои чувства с прежними, повторял себе с восторгом, что он никогда не будет стариком. И в то же время он вспомнил, что, напротив, в обществе людей, особенно мало ему знакомых, он часто думал, что он уже старик. А здесь, на лоне природы, он опять нашел свою молодость и чувствовал, что, пока он будет смотреть в эту прозрачную щелку, он никогда не состарится.

Далее он думал, что он оптимист и что всегда найдет себе утешение, затем ему пришло в голову слово "идеалист", мелькнуло, что в 29 лет им быть не по чину, сознал, что это ненормально даже, но раз это хорошо, то какое ему дело, как люди это назовут: ведь он не пойдет же к ним открывать свою душу. И раз ему хорошо, то это все, что и требовалось доказать. Как это ни просто, а как мало людей могут сказать себе это и не чувствовать в то же время саморазъедающий анализ своих ощущений и отношение к ним со своей точки зрения, а не с точки других. И он сам, опять-таки будь около него общество людей, стал бы опять чувствовать все за других, а не за себя.

Да, индивидуальность обречена на погибель,— сделал вывод из всех своих мыслей Кольцов и тяжело поднялся с земляной завалинки, устроенной вокруг его балагана, в котором сибир<ские> крест<ьяне> живут во время страды. Он еле встал от усталости: ноги его затекли, в пояснице он чувствовал боль, тяжелые походные сапоги жгли его перепаренные ноги. Он устало обвел глазами вокруг себя. А кругом уже горели костры, огонь, веселыми струйками перебегая, исчезал вместе с черными клубами дыма в небе, на кострах грелись чайники, группы усталых рабочих, не заботясь о позах, лежали и бесцельно смотрели в огонь. Подымалась вечерняя сырость, солнце бросало последние взгляды на землю, начинавшийся туман смешивался с дымом костров, какая-то птица издалека нарушала царившую тишину.

Кольцов потянулся, лениво заглянул в маленький, темный, с земляным полом балаган и машинально стащил с головы род громадного чепчика с сеткой для лица, служившей ему защитой от назойливых комаров, мошек, оводов, или, как их здесь называют, паутов. Но в ту же минуту десятки озлобленных жал впились немилосердно в его шею, стриженую голову, лицо, нос, лоб. Кольцов отчаянно замахал по лицу, шее, голове руками и поспешил надеть чепчик. Рабочие добродушно-насмешливо наблюдали его.

— Ну и места,— проговорил благодушно Кольцов,— носа не высунешь.

— Сибирь,— флегматично протянул высокий, худой, с клинообразной бородкой рабочий с бельмом на одном глазу. И, помолчав, проговорил нараспев:

— Сибирь...

Я уж и сам вижу, что не следовало бы деморализовать рабочих, платя за вещь, стоющую 10 к<опеек>,— 40. Но с другой стороны, могут принять его за выжигу, эксплоататора, первый день работы, вот узнают поближе... ну, тогда...

Кольцов полез в карман, вынул 40 к<опеек> и передал буфетчику.

— Много-с,— тихо, так, чтобы не слышали, укоризненно проговорил Кольцову буфетчик и, повернувшись к рабочему, веселым уже голосом проговорил:— На, получай.

Рабочий заглянул в глаза буфетчику, на его лице блеснуло недоумевающее удовольствие с некоторой примесью насмешки, окинул остальных тем же взглядом и самодовольно спрятал 40 к. в штаны.

Здоровый парень в красной рубахе лежал перед костром на животе, подперев свое крупное лицо руками, и покосился на соседа, плюгавенького, с всклокоченной бородой мужичонку. В ответ мужичонка вынул трубку, сплюнул, опять всунул ее себе в рот и, обхватив колени, по-прежнему молча, без выражения, уставился в костер. Красная рубаха колупнул пальцем землю, что-то прошептал себе под нос, опять глянул на плюгавого и распустил свои толстые губы в широкую глуповатую насмешливую улыбку, но, встретившись глазами с Кольцовым, он быстро опустил голову к земле.

"За дурака считают,— подумал Кольцов и сейчас же подумал: — Глупо-то глупо немножко",— но это его мало смутило, и он добродушно стал рассматривать лица рабочих. Он не боялся за конечный результат. Для этого он был достаточно опытен. Поживут, узнают его, будут бояться немного, сумеет он заставить их из кожи лезть вон, ну и они сумеют его хорошенько ограбить.

Это было так же обычно, так как-то само собой складывалось, что Кольцов, зная себя, что не в силах отказать просящему, видел единственное свое спасение за эти деньги выжимать из рабочего все его силы.

Так что всегда выходило, что дорогое было дешевым. Несмотря на общий вопль, что Кольцов портит цены, работы его всегда были значительно дешевле других. Для этого надо было не жалеть себя, и Кольцов действительно не жалел.

Сегодня был первый день работ, и Кольцов дипломатично не понуждал рабочих. Он работал, что называется, спустя рукава.

— Ну что, тяжелая моя работа? — спросил Кольцов.

Рабочие молча переглянулись между собой и не могли удержаться от какой-то снисходительной улыбки.

Тяжелая? Им ли, привыкшим к каторжной страдовой работе, какую-то прогулку в пять верст за целый день считать тяжелой.

"Послал же господь человечика",— подумал сидевший плюгавый мужичонка солдат и проговорил, флегматично косясь вбок:

— Нам к работе не привыкать.

Красная рубаха быстро опустил голову, чтобы скрыть набежавшую улыбку, и тихо, весело пробурчал:

— А ешь тебя муха с комарами.

— Вот я и прийму за урок пять верст. Что больше в день будете делать — по пяти коп<еек> с версты каждому.

Рабочие переглянулись. Их мозги медленно задвигались, и начался небыстрый, но всегда верный подсчет. Как обыкновенно бывает в артели, один громко думал, а другие соображали.

— Это как же,— заговорил солдат.— Ежели я, к примеру, 10 верст.

— Ну, за пять получишь свой полтинник, а за другие пять еще четвертак.

— Тэк... с,— протянул он и мотнул головой.

— У меня в России всегда так работали. Ну и выходило на круг до рубля в день.

— Поденщины? — быстро спросил солдат.

— Не поденщины, а сдельной работы.

— Тэк-с...

Воцарилось молчание.

— А если мы, к примеру, три версты сделаем...

— Ну, уж это мое несчастье,— усмехнулся Кольцов.

Рабочие больше всего старались не показать барину того, что думают. Они осовело смотрели перед собой, как будто дело шло о чем-то очень убыточном для них.

Кольцов вошел в балаган.

Рабочие встрепенулись и вполголоса повели горячий разговор. Одни недоумевали, так как при малейшем желании Кольцов мог бы потребовать с них более быстрой работы и получить, таким образом, версты две даром, а он между тем во весь день словом не обмолвился.

Другие видели в этом западню и предсказывали, что если они начнут из кожи вон лезть, то в конце концов их надуют. Третьи возражали и говорили, что попытать можно будет. Пятые, наконец, большинством склонны были верить и относили все к незнанию местных условий залетным бог весть откуда барином. Уже поденная цена на гривенник больше обыкновенной показывала это незнание... Стакан 40 коп<еек>... Принес рабочий из речки воды — гривенник. За что?

— Простой... ладно будем,— мигнул пренебрежительно солдат на балаган. Лица у рабочих стали проясняться.

Кольцов в это время снова показался, и рабочие, точно по чьей команде, быстро согнали свое довольство и снова с неопределенными лицами стали пить свой чай.

Кольцов вышел, посмотрел на дорогу и сел на завалинку.

Наступило молчание.

— Не едут,— проговорил Кольцов.

— Не видать,— ответил солдат с бельмом.

Рабочие ждали, чтоб заговорил Кольцов. Кольцов, закинув удочку, терпеливо ждал.

— А что, барин? — начал, наконец, солдат.— Сомневаются ребята: маловато, бают. Вот гривенник, толкуют, так, пожалуй бы, послужили бы...

Устал, будет. Крепко целую тебя, деток.

Твой любящий Ника.

Жду известия и заботы об обоюдном здоровье.

11

(8 февраля, 1892, СПБ)

Счастье мое дорогое, Надюрка! Только что из Царского, где праздновалось мое рождение. У Вари был обед. Мне поднесли серебряную ручку и золотое перо, как писателю. Этим пером в первый раз сел писать тебе письмо. Были все, кроме Саши и Миши. Саша больной лежит в нумерах (так, пустяки), а Миша у невесты,— у них, несчастных, свидание два раза в месяц только. Нинины дети подарили мне свою группу. Все они очень ласковы и любят меня.

Приехал Свербеев,— он сам поедет говорить обо мне с председателем Дворянского банка, Голенищевым-Кутузов<ым>. Он с ним очень хорош, я, конечно, очень рад. Свербеев совершенно родственный.

С Анненковым мы видаемся каждый день. Завтра он везет меня к Абазе (быв<ший> мин<истр> фин-<ансов>). Абаза и Вышнегр<адский> — две силы. Едем по делу элеваторов и затона в Самаре.

Сегодня от Абазы получил очень любезное приглашение. Пока у нас министр Евреинов, а секретарь у него Нечай, мой хороший знакомый по Одессе. Я уж ему все рассказал и просил его, когда до министра дойдет моя история, помочь мне. В Одессе мы были неразлучны: он, Изнар и я. И Изнар в Министерстве.

Рапорт Петрову с жалобой на Михайловского подаю в понедельник, 19 февраля. Я стою на почве дела, но говорю все откровенно: за что именно я стоял, сколько дал сбережения, сколько истратил денег и прошу возвратить мне из премии мои деньги.

Завтра появится мое письмо в "Новом времени" в защиту корпорации в лучшем смысле этого слова (9 февраля). Ты его прочтешь и увидишь, какую пушку я воздвигаю против К. Я. Рапорт будет вторая пушка, а через 5—6 дней 3-я, в виде Сибир<ской> статьи в "Русском богатстве". И в "Нов<ом> времени" и под Сибирской дорогой подписываюсь полностью. Если на время и провалюсь, то шуму наделаю много. Буду держать себя скромно, но с чувством большого собственного достоинс<тва>.

Вы знаете меня, моя радость. О моем столкновении в Министер<стве> все говорят и ждут с нетерпением пальбы. Говорят и в литератур<ных> кружках (на днях у Ст<анюковича> большой обед после выхода журнал<а>, где я ввожусь в семью литераторов). И везде то же: Мих<айловский> 1 — вор, Мих<айловский> 2 — честный. Что победит: воровство или честность? На такой почве не стыдно с треском и провалиться,— это будет не провал, а победа. Я уйду известный и с программой, и древко моего знамени К. Я. будет носить на своей физиономии (в переносн<ом> смысле, конечно,— не пойми, что я об него руки хочу марать). С этих пор наши фамилии будут неразлучны. С этих пор замалчивать меня не придется больше.

В "Русск<ом> бог<атстве>" я пишу: Тёму, Сиб. и об элеваторах на 750 р. До мая я почти весь пай заработаю свой. С Сашей помирился,— он какой-то большой чудак,— жалко его, съежился он в горошину. Вот уж мы два брата.

— Я слышал, ты большой посев,— говорит,— затеял в этом году?

— Затеял, говорю.

— Опасно. Я слышал, ты с Мих<айловским> поругался?

— Поругался.

— Напрасно. Я слышал, ты в журнале участвуешь?

— Участвую.

— Берегись!

У меня нет такого узелка на парусе, который не был бы развязан, и я иду на полных парусах. У него все узелки перевязаны, и он еле движется.— Боже мой,— говорит он сестрам,— какая страшная энергия у Ники.

Сколько приходится с этими рапортами, записками, письмами в редакцию, статьями (Сиб. наново написал — теперь очень хорошо), Тёмой, письмами к товарищам о журнале (18 писем написал) возиться. Теперь уже час, а еще часа два корректуру держать придется.

До свидания, мое счастье, деток целую, мерси Дюсечке за письмо.

Кланяйся всем и благодари, кто тебя посещает, от меня.

Познакомился с Масловым, Буренин очень благоволит мне, письмо в редакцию сегодня сам прислал мне для корректуры.

"Новое время" для меня очень важно: я говорю с такого места, откуда они (в<ременное> У<правление>) должны слушать меня.

Министр<ами> наз<начили>: Евреинова, Имретинского и принца Ольденбур<гского>. Выш<неградский> хлопочет о раскассировании.

Твой друг Табурно кланяет<ся>, потребовал и в телеграмме прибавить.

12

(июль, 1892 г., Казань)

Счастье мое дорогое, Надюрка!

Сегодня высылаю тебе No 162 от 1 июля "Волжских ведомостей" с моей статьей. Принимают меня здесь очень любезно во всех сферах,— везде я желанный гость.

Приехал Николай Константинович Михайловский и сказал, что полюбил меня за эти два дня как брата. Он сказал, что я крупный талант и от меня все ждут очень много. Требует, чтоб я писал, писал и писал и главным образом как беллетрист. В редакции была очень смешная сцена. Пришел один господин, моряк Бирилев. Зашел разговор о "Русском богатстве". Редактор нарочно говорит:

— Неважный журнал.

— А нет,— говорит Бирилев (он старик).— Одно "Детство Темы" чего стоит.

— По-моему,— говорит редактор,— и "Детство Темы" неважно (а он не знал, что я автор).— Тот раскрыл глаза и смотрит на редактора.

— Что вы, читать разучились?

Редактор как зальется смехом.

Когда секрет открылся, вот уж было удовольствие для старика.

Я так был тронут всем тем, что он говорил за себя и других, что в первый раз серьезно поверил, что я писатель. Это был голос человека, не знавшего меня.

Я в этом отношении с тобой то же, что Фома с Христом.

Сегодня Н. К. Мих<айловский> уезжает. Я провожу его и уеду совсем на линию, так как все дела и отчеты кончил и отправил.

У нас никакой холеры нет. Я принял меры: ношу фланель, пью красное вино и ем простые блюда. Зелень в рот не беру. Берегитесь и вы, мои дорогие: главное, чуть расстройство, сейчас же за доктором и самое серьезное внимание: касторку, фланель на живот и диету. Красное вино обязательно все должны пить за завтраком и обедом, — это обязательно, мое счастье. Всем мой поклон и привет. К 1 августа буду. Крепко тебя и деток целую.

Весь твой Ника.

Смотрите за рапсом, чтоб кобылка не съела,— у Чемод<урова> весь рапс съела.

13

(между 29 октября и 6 ноября, 1892 г., СПБ)

Счастье мое дорогое, Надюрка! Бесконечно рад, что ты решила, мое счастье, терпеливо ждать или, переговорив с Юшковым, ехать ко мне сюда. А я вот что решил: написал Коле и прошу его дать мне вексель на 5 т<ысяч> р<ублей>, чтоб рассчитаться с самар<скими> долгами.

Я послал ему письмо 29 октября и просил мне телеграфировать. Как только получу от него, сейчас выеду в Самару (без Колиного векселя и показаться нельзя), а оттуда, если твое дело с Юшковым не сойдется, к тебе, мое счастье.

Сочувствия много, но денег мало. Что делать, мое счастье, нельзя все. Имеем надежды на будущий год, имеем литературу, ну и служба. А все-таки без денег, как без солнца,— не радовает, как говорят мужики наши. Бог даст, и порадует, наконец. Деньги не растрачены, а затрачены — это разница: и семена бросают в землю и сторицею собирают. А раньше урожая тоже не соберешь.

Кто-то сказал: для войны нужны три вещи: деньги, деньги и деньги, а если их нет? Тогда нужно: терпение, терпение и терпение. Хржонщевский все еще за границей. К Бруну хочет ехать Подруцкий поговорить о моих делах.

Так что в будущем... А пока я занимаюсь своей дорогой и даже литературу пока бросил. С 10 до 5 часов в своей конторе каждый день. По вечерам у Подруц<кого>, Иванчина, Мих<айловского>, у наших — так каждый день убегает незаметно, вяло и скучно без тебя, мое счастье. А писать вовсе не могу: пробовал, перо валится — нет уж, при тебе.

Новая редакция составилась: во главе Н. К. Мих<айловский>, его помощнике. Н. Крив<енко>, по хозяйс-<твенной> части Ал<ександр> Ив<анович> и Лид<ия> Валер<иановна>, по рецензиям молодой Перцов. Просил меня Н. К. Мих<айловский> принять участие в редакции (давал рукописи на просмотр), но я наотрез отклонился за недостатком времени.

Служба нам так нужна, что я даже начинаю подумывать насчет продолжения Тёмы: не отложить ли до осени. Начну, книги на две есть, а там ведь захватит постройка, какое писание при таких условиях? Лучше на досуге и обдумаешь, и прочувствуешь, а так только испортишь. Куда торопиться? Семь месяцев пишу всего, а уж отдельное издание в 24 листа,— порядочная плодовитость.

Относительно моего "Каран<дашом> с нат<уры>" плохо что-то: цензор передал главному цензору: как бы не повычеркивали много. "Шалопаев" уже передал в редакцию. Хотим в суб<боту> 6 выпустить октябрьскую, если успеем.

Пришлось познакомиться кой с кем: Семевские, Давыдова (издат. "Бож. мира". Бар<онесса> Икскуль). Все это 45-летние старухи, которые каждый день просыпаются с надеждой найти под подушкой свою молодость, и так как ее нет и нет, то они кислые и хмурые, как петербургская погода.

Наговорили мне всяких приятностей, конечно, а я даже не мог ответить им тем же, так как, к величайшему своему позору, ни у кого из них ни одной строчки не прочел, хотя они все пишут и пишут.

Не думай, мое сокровище, что я зазнался: и мне грош цена, но, если я сбавлю и еще себе цену, все-таки я им этим ничего не смогу ни прибавить, ни помочь. Но все они добрые, хорошие, гостеприимные люди: у них нет молодости и таланта, и понятно, что им ничего не остается делать, как только брюзжать на весь мир, и Кривенко называет их (глав<ным> обр< азом> Семевских) уксусным гнездом.

Наш журнал теперь превращается в настоящий Олимп. Громовержец Юпитер окончательно засел и утвердился. Алекс<андр> Ив<анович> и тот маленький такой стал. Морской волк Станюкович изгнан, или сам добровольно ушел, и живет за чертой в своей лачуге под Олимпом.

И странная вещь.

"Сердце красавицы..."

Меня опять тянет в берлогу этого контрабандиста, где за горячим стаканом чаю ведется не всегда цензурный, не всегда последовательный, но всегда от чистого сердца разговор.

Да, типичен он, этот Кон<стантин> Мих<айлович>,— за состояние души не отвечает в данный момент, но содержание ее — всегда открытая книга. Для дела даже и очень не удобен, но для беседы его свежая приправа для моего желудка лучше, чем все эти деликатесы даже и тонкой ресторанной кухни. Впрочем, все это дело вкуса, — кому нравится домашний стол, кому ресторан, и я очень рад, что наш ресторан-журнал — обзавелся таким патентованным поваром, как Н. К. Михайловский. Отныне мое сердце спокойно за наш журнал, как за сына-карьериста, судьба которого выяснилась и обеспечена, но, как известно, любовь в этих случаях замыкается в строго холодные рамки и больше понимается умом, чем сердцем. Сердце же тянется родительское к блудному сыну, потому что сердцу надо жить, а жизнь сердца в молодости — женщины, а в мои годы — впечатления минуты: этих минут нет в сыне-журнале,— вечность пройдет, а он все будет тот же.

Буду без конца рад, если ошибусь, но думается мне, что приступаем мы со всем усердием и жаром к заготовке во веки веков неразрушающихся мумий. Утешение здесь одно: хорошая мумия лучше все-таки разложившегося трупа в лице кн<язя> Мещерского, открыто заявившего, что конечная цель — восстановление крепостничества. При этом текст из Евангелия в статье, а вечером оргия с молодыми людьми и страстные лобзанья с ними же... Ну, и атмосфера же! Мещ<ерский> теперь пользуется громадным влиянием.

Были бы свободные деньги — уехать бы нам с тобой за границу и заняться где-нибудь там, в уголку, под вечным небом юга разведением каких-нибудь плантаций. Живи, думай, чувствуй, дыши во всю грудь и славь своего бога на земле, а не в прокислой тухлятине на этом сером и скучном фоне. Кончаю письмо и опять за свою записку. Да хранит тебя и деток господь. Твой верный Ника.

Крепко тебя целую, мое сокровище, и еще бесконечно люблю.

Счастье мое дорогое!

Еще несколько слов сегодня утром приписываю. Вчера вечером у Зины Ал<ександр> Ив<анович> читал мой "Кар<андаш>". Прелестно читал. Были все наши до 2 часов ночи. Всем очень понравилось. Был Дм. Гер. с женой. Мы вчера встретились с ним неожиданно у Ник<олая> Кон<стантиновича>. Можешь представить себе его удивленье,— мы расстались, что я консерват<ор> и вдруг у Ник<олая> Кон<стантиновича>. Его жена — простое, очень чистое, симпатичное и некрасивое создание. Мой "Кар<андаш>", чтоб не раздражать цензуры, мы решили взять и отправить в "Рус<скую> мысль",— может быть, она решится в бесц<ензурном> изд<ании> выпустить. Если решится, то для нас и лучше, пожалуй. Записка у меня выходит по дороге очень хорошая. Я теперь с наслаждением занимаюсь своим инженерством. Крепко тебя целую, мое счастье. Надеюсь, скоро телеграфировать тебе о чем-нибудь определенном...

Сейчас идет разговор о тебе. Ал<ександр> Ив<анович> говорит, как он тебя вспоминает в твоей шелковой кофточке и черном платье. Сейчас он говорит:

— Оба они будут писатели. И пошли разговоры, какая ты, мое счастье, умная, какой у тебя слог и пр. и пр. Итак, ура! Мы тебя, мое счастье, уже признали писательницей! А это самое главное и значим<ое>, это совершившийся факт. Крепко тебя, деток целую.

Твой, твой, твой!

У нас всегда такой гвалт, что ничего не успеваешь делать. Тороплюсь опять на почту.

14

(между 5 и 10 ноября, 1892 г., СПБ)

Счастье мое дорогое, Надюрка!

Я день и ночь в своей конторе. Работаю и хандрю, хандрю и работаю. Всю литературу бросил, и Ал<ександр> Ив<анович> в отчаяньи. Мне от души его жалко, как он возится со мной, но я не виноват, что он не видит еще того, что я уже вижу: журнал под редакцией Н. К. Мих<айловского> не может идти:

1) Он большой барии, и ему нужно много денег,— у журнала их нет.

2) Он большой барин и в смысле направления, а цензура не терпит этого, и уже создались серьезные недоразумения.

3) Он напоминает человека, который хороший сон прошлого хочет превратить в действительность, а потому уши его в этом прошлом сне и для живой пробивающейся жизни он почти оглох.

4) Он очень образован для современников и вращается в обществе цеховом, замариновавшемся в своем собственном соку, единственная приправа это сплетни.

Из всего этого я вижу гибель журнала с комбинацией Н. К. во главе. Чем скорее это случится, тем лучше.

Ал<ександр> Ив<анович> помочь ничему не может, потому что он без остатка потонул в Ник<олае> Кон<стантиновиче> и усердно тащит и меня нырнуть туда же. Я и рад, да нервы не выдерживают, и вот я, по своей традиционной привычке, обретаюсь в бегах. Хорошо, хорошо, а сам в кусты.

Сегодня Ал<ександр> Ив<анович> привез ко мне Короленко, который мне очень понравился, но тем не менее я наотрез отказался в компании ехать на обед к Успенскому и на вечер к бар<онессе> Икскуль.

Тошно, просто тошно это путанное шествие под предводительством ищущего вчерашнего дня человека. Огорчению бедного Ал<ександра> Ив<ановича> не было границ.

Моя хандра не только от литературы.

Я тороплюсь с проектом, а он идет не так быстро, как бы мне хотелось, чтоб поскорее выяснить вопрос, кто я и что я. Без проекта выяснять его нельзя. Это, в сущности, самое главное. Ах, как я буду счастлив, когда все это выяснится и смогу я написать тебе что-нибудь определенное. Во всяком случае надеюсь, что к 20 уже буду знать.

Мне кажется, относительно журнала так кончится дело: Ник<олай> Кон<стантинович> откажется. Ал<ександру> Ив<ановичу> не позволят жить в Петербурге. И тогда при журнале останется скромный Кривенко + всевозможная молодежь. И это будет лучший исход,— тогда журнал пойдет, а иначе протухнет.

Что касается Ал<ександра> Ив<ановича>, то ему надо будет устроить провинц<иальную> газету там, где мы будем. Для него это лучшее и для всех. Лишним светочем будет больше, потому что он выйдет из сферы Ник<олая> Кон<стантиновича>, а в нем его свечка все равно что не горит: ему предстоит одна черная работа и больше ничего. Ах, как рвусь я к тебе и деткам, моя жизнь, мое счастье, моя ненаглядная радость. Без тебя одна миллионная жизни, и сам Ал<ександр> Ив<анович> говорит, что разница громадная. Да, конечно, громадная, и иначе и быть не может,— я устал жить без тебя, так устал, моя радость, что никакими словами не передашь. Господь милостив и даст нам возможность скоро устроиться вместе. А пока потерпи еще, мое счастье, немного. В театры не хожу, Сара Бер<нар> приезжала, но я ее не видел. Ничего без тебя не хочу видеть.

Твой всей душой и сердцем Ника

Деток, тебя без счету целую.

15

(около 21 ноября, 1892 г., СПБ)

Милое мое дорогое счастье, Надюрка, вчера написал тебе длинное письмо и знакомил в прошлом с положением дел, чтобы ты не думала, мое счастье, что что-нибудь здесь зависит от меня в смысле замедления.

Но оглянись назад, моя дорогая голубка, и ты увидишь, сколько уже сделано. Я выехал из дому в Самару без денег. В Казани ждали железнодорожные дела — надо было и рассчитать, и платить, и спешить.

Платить надо было и Юшкову — 1500 р., платить надо было и в Петер<бург>, надо было вести и изыскательскую кампанию, надо было и книгу издавать и дела "Рус<ского> бог<атства>" устроить!

Счастье мое, ведь все это сделано! Сделано, моя дорогая, без всякой задержки. Очень солидная работа Казань — Малмыж лежит на столе — переписанная, прекрасно вычерченная, с массой разумных мыслей,— дай бог, чтоб их поняли только.

Книга моя на столе.

Дела "Русского бог<атства>" организованы и налажены. Рассчитался с служащими, уплатил все, заплатил Юшкову, заплатил в Петербурге. Ничего не имея, заплатил и провел все и работал в это время так, как будто у меня миллион в кармане и одно только горе, что моя жена не может ехать ко мне. Еще несколько дней — и я всем фронтом поверну на Самару, и с Колиными векселями разве много там работы? Будь веселая, мое счастье, еще капельку, и выплыву совсем — твой, мое сокров<ище>, боец.

И поверь, мой ангел дорогой, что не потеряю и одного мгновения. А там примусь за литературу. А будирование Казань — Малмыжской ж<елезной> дороги в печати? Все ведь уже подготовлено. А знаешь, в чем секрет успеха? Каждый час делать, что можешь, и уметь забывать сумму работы,— ох, как работается тогда. Вчера 17 часов просидел, вставая на 10 минут к обеду и завтраку. И работаю я так, что мой час — день у другого.

Расхвастался!

Стоит, миленькая: не глупеть, а и умнеть в такой сутолоке — право, заслуга.

Отвечаю вкратце на твои вопросы. Во-первых, отзыва не посылаю, потому что противный Подруцкий, который, кажется, не на шутку считает, что я его сын, завез его в Царское, как и все отзывы. Опять был съезд, просто чтоб познакомиться, в ресторане "Медведь", и комната, где собирались, называлась "Кабинет Гарина". Были: Мих<айловский>, Ал<ександр> Ив<анович>, Короленко, Мамин, Стан<юкович>, Крив<енко>, Лесевич, Семевский, Соловьев, Скабичевский, Антонович, Воронцов, Ону, Перцов, Слепцов и масса других, которых не вспомню. Говорил мне Короленко и назвал молодым с седым<и> волосам<и> беллетристом. Отвечал я и уподобил себя девушке, поздно нашедшей свой идеал.

Отвечал Мамин притчей о работниках, пришедших в три часа и девять и получивших одну плату. Говорил Венцковский и предложил тост за жизнь, живую жизнь, которая бьет в моих произведениях. Потом поехали на вечер студенток, где и меня окружили мои поклонницы и поклонники, и я говорил о Тёме и деревне. А на другой день я работал и сейчас иду работать, мое счаст<ье>, моя радость, моя жизнь, и буду счастлив без конца, когда заслужу право увидаться с тобой. Завтра высылаю доверен<ность> для Юшко<ва>.

Твой вечно Ника

Деток целую, Варв<аре> Борис<овне> ручки: пусть подождет — привезу Табурно.

16

(Телеграмма Н. К. Михайловскому)

(Сергиевск, 26 марта 1893 г.)

С болью в сердце прочел исковерканную и бесцветную работу; моя манера писать мазками; мазки и блики дают картину; одни мазки — только мазня, обесцвеченная цензурой и корректурой; мало сказать — бездарно, оставляя даже интересы автора, для журнала неприлично помещать такую недостойную работу. Необходима в дальнейшем моя корректура. Я в полном отчаянии. Михайловский.

17

Пермь, 28 июня (1894 г.)

Дорогой Александр Иванович!

Посылаю Вам всю деревню: вот мы! Я доволен: желал бы, чтоб и Николаю Константиновичу и Вам понравилось. По-моему, необходимо (а то не станут и читать меня) и для журнала и моей репутации целиком в августовскую пустить: иначе никакой цельности впечатления не будет это отдельный островок из многотомного писания, где кое-что выплывает и потом опять надолго расплывается в море житейском. Терять этот случай потому нельзя, что читающей публике ясно станет, что не мелочи меня интересуют и не в сторону тянет, а действительно необходимо в нашей мелочной жизни терпеливой рукой собирать их по свету: здесь отчет этих мелочей бьет кое-какими выводами запертых, сжатых, беспочвенных условий жизни.

Чтобы прошло это место в цензуре, где тексты евангелия, нужно сделать (главы указаны) более обширные выписки, чтоб расплылся смысл, а затем после цензора выбросьте их. Это необходимо сделать, иначе вычеркнут, и главное, цензору весь смысл станет ясным, а без текстов будет тоже бледно и бессильно. Остальное не замедлю. Крепко целую Вас всех, всего лучшего.

Ваш

Н. Мих<айловский>

В августе еще тем хорошо, что как раз и молодежь возвратится с каникул.

18

10 июля (18)94 г.

С. Гундуровка

Дорогой мой Александр Иванович!

Я веду самый излюбленный образ жизни: шатаюсь с изысканиями по селам и весям, езжу в города, к себе в деревню, участвую в земских собраниях, агитирую свою дешевую дорогу, веду дневник. Работы по горло, урожай громадный и все дорогой хлеб — подсолнухи. У нас гостей много. Понемногу отделываю свои прежние работы. Сегодня отсылаю "Сибирские очерки" в "Русскую жизнь". Их выйдет листов пять. В общем это будет и содержательная и беспритязательная вещь (я ее значительно сжал). Ввиду солености "Деревенских панорам" я считал бы очень полезным в отдельное наше издание поместить и эти "Сибирские очерки" под тем же общим названием "Деревенские панорамы". Мне кажется, это просто необходимо, чтобы избегнуть упрека в предвзятости и в однообразии. В смысле разнообразия чтения от этого прибавления книга много выиграет. Чтобы дешевле вышло, нельзя ли войти в соглашение с "Русской жизнью", чтобы набор не пропадал,— тогда осталась бы только верстка. Дорогой мой, сделайте это для меня. Не поленитесь поехать переговорить и наладить дело. Если даже печать будет немного розниться, то что с этого? В крайнем случае пусть Вольф наново наберет по фельетонам "Русской жизни" эти "Сибирские очерки". Тогда выйдет одна очень содержательная книга о деревне.

Целую Вас крепко и Лидию Валериановну и Николая Константиновича.

Весь Ваш Ник. Мих<айловский>

19

Дорогой мой Александр Иванович!

В "Русской жизни" моего ничего нет. Я привез в Самару "Сибир<ские> очерки", чтоб отправлять их, и там прочел об отказе редакции. Само собой ничего не послал, и таким образом все само собой кончилось. Жаль только, что пропадет тысячи полторы денег,— сумма всего того, что уже было написано плюс окончание. Ну да бог с ним. Прилагаю письмо г. Петерсону. Это в то же время и вежливое заявление мое об отказе сотрудничать в "Русской жизни". Вы его, пожалуйста, напечатайте, если Н<иколай> К<онстантинович> ничего не имеет против, в октябрьской книжке "Русского богатства".

"Сибирские очерки" пришлю уже из деревни.

Теперь же занят концом изысканий. Всех изысканий 420 верст. Урожай прекрасный и главное дорогой хлеб — подсолнухи.

Буду у Вас к Рождественским праздникам, раньше не развяжусь с докладами. К 1-му ноябрю пришлю Вам исправленных "Гимназистов". "Студентов" начал. 23 сентября в "Волжском вестнике" мой рассказ "Коротенькая жизнь", на днях в "Самарской газете" (вероятно, уже напечатано) "Она победительница"; посылаю киевским студентам один рассказ. Только что от Нади получил телеграмму: родила благополучно дочку. Вероятно, вследствие этого высылка на декабрьскую книжку конца "Деревенских панорам" дней на десять задержится.

Дела всякого очень много: и изыскания, и беллетристика, и публицистика, и доклады в пяти земствах. Заставил Казанское земство снова пересмотреть вопрос: 29 у них заседание. Все ко мне очень, хорошо относятся, и постройка дороги обеспечена: уделы энергично примкнули, дали 140 т<ыс>, свое содействие, согласие на обложение их земель по два рубля с десятины, князь Оболенский был у меня, дал 110 т<ыс> и содействие. Рооп пишет и просит посетить в Петербурге его, чтоб привлечь Военное министерство. С Островским, братом бывшего министра, нас водой теперь не разольешь. Шульц, вице-директор сельскохозяйственного департамента, мой бывший противник — теперь уже мой. Но венец победы в деле дешевых дорог — это, конечно, комиссия у Витте, о которой я пишу в письме в редакцию.

Всего два года пальбы в печати и большое общегосударственное дело сделано, а раньше 15 лет боролся со всякой дрянью и только изнывал от бессилия и раздражения.

Свежий ветер, подвижная жизнь, смена впечатлений и работ — все это моя обстановка, и я чувствую себя прекрасно. В настоящий момент буря, не перевозят за Каму — и я сижу в Чистополе, читая Карышева за август, и ругаюсь: ограниченный народник со всем бессилием и слабостью мысли народника. Наивен так, что стыдно читать. Не тот путь и не так налаживается эта громадная махина нашей жизни: неужели не видно? До каких же пор будем петь сказки, которым сами не верим, а не будем давать людям оружие борьбы. "Знание, знание, знание!" Дура! <...> Обозреватель! Курица безмозглая.

Вот, говорит, надел увеличить да аренду поменьше заставить брать. Сказки ведь, не хуже любых сказок о золотой грамоте и где тут дорога к торжеству? Наш, говорит, крестьянин в подневольном состоянии, а вот во Франции, так там лучше: там не скрутишь. Сам же говорит: так вот ему и путь заставить. А не тот путь, который он отстаивает — пустырь; который добрый человек хотел взять под крупчатку (путь проф. Карышева. обращение к земскому начальнику, чтоб наложил veto на решение мира, обращение к полиции с заявлением, что предприниматель еврей (позорный срам! Паскудник!). <...>.

У нас 250 мил. удобной земли, а 100 мил. жителей. На человека 2 Ґ д<ес.>, а в Америке один работник обрабатывает 40 д<ес.>, и там урожай сам-20, а у нас сам-4. Выходит, у нас 1 производительный работник кормит 99 лодырей. Там 40 т<ыс.> пудов везет паровоз, и 5 человек, а у нас 2000 лошадей и 1000 людей. Т. е. 5 производительных работников тащат своей работой 2000 ненужных лошадей и 995 рублей. Пьяная, узкая голова Карышева поймет ли, что дело в обесцененьи труда, в связанных руках, в подневольной общине и в подневольном труде, в той каторге, в которой изнывает Россия?! Дьявол! Отупелая, очумелая дура!!! Привязывайте покрепче руки к земле, обесценивайте еще больше труд, оставляйте второй этаж пустым <...>, но жизнь насмеется над малоголовыми.

Дорогой голубчик Александр Иванович, что ж молчите Вы, Ник<олай> Кон<стантинович>?

То ли обещал он, выступая против В. В. и Юзова?! Бейте же этих самобытников, упершихся в стену и мошеннически отвлекающих ваше внимание: Южакова читать нельзя, от Карышева рвет — ведь это общий вопль. А когда кончит Мамин? Дайте ему лучше [нрзб] — пять, десять тысяч. Право же, вся эта компания годится для выпивки, но не для дела нового, а ведь старое провалилось. Ничего нет свежего, и жизнь идет своим путем и не заглядывает к нам в журнал, как солнце в затхлый погреб.

Крепко вас целую

Весь Ваш

Ник. Mих<айловский>

P. S. Что молчит Короленко?

Напишите мне в деревню.

26 сент(ября) 1894

Чистополь.

20

Гундуровка, 16 октября <18>94 г

Дорогой Александр Иванович!

Я сижу в угаре сельскохозяйственных распоряжений. <...> Завтра выступаю на изыскания (последние) Кротовка — Сергиевск, целая контора чертежников.

Выправляю "Гимназистов" и исправляю переписку "Старого Амзи". Этого вышлю через неделю, а теперь посылаю начало "Гимназистов" — пока первую книгу (я их выправил уже три, но две переписываются). В неделю две почты, и с каждой буду посылать Вам по выправленной книге. Следовательно, к 1 ноября вышлю всех "Гимназистов". Надя и я довольны "поправкою". Я хотел бы "Гимназистов" издать вместе с "Детством Тёмы", а то "Посредник" нас подрезал своими изданиями. Затем мне кажется, что необходимо, если издавать, чтоб в начале декабря книжка вышла: кое-что купят перед праздниками, а там пойдут "Студенты" Что касается "Деревен<ских> пан<орам>", то с ними лучше подождать немного.

Вышла книжка Струве и делает много шуму в провинции. Не пройдет и нескольких лет, как теория экономическая займет в России (в сознании) настолько доминирующее положение, что о разных "нутряках", "субъективистах", народниках-самобытниках и народниках-западниках и речи не будет. Бог даст, и мы, наконец, хлынем после сорокалетней запруды по естественному руслу: от земли отстанут неспособные и из дворян и из крестьян. Такова сила вещей, и ничего с ней не поделаешь. И будем утешаться, что все идет к лучшему. Ведь и теперь основание принято,— есть только оговорки: экономической стороной не все исчерпывается — конечно; гегелианизм экономического учения, но никто не мешает и действовать. И их действует много.

Целую Вас крепко и всех.

Ваш весь

Н. Мих<айловский>

Надя хочет назвать "Детство Тёмы" и "Гимназистов" одним названием: "Артемий Карташев", "Детство Тёмы" I часть, "Гимназисты" II, "Студенты" III и пр.

Больше тысячи экземпляров не стоит издавать.

Черкните мне в деревню, что у Вас делается?

21

Дорогой Александр Иванович!

Посылаю Вам на декабрь "Старого Амзю". Я ручаюсь за одно: я добросовестно передал зеркало нашей интеллигентной жизни среди землевладельцев. Это не карикатура: действительность хуже! Уровень так понизился...

Я касаюсь здесь больных вопросов. Во-первых, без них какой интерес кому в моем писании.

Во-вторых, нельзя обходить действительной жизни.

В-третьих, высказываются мои герои, а не я, и я как автор всей постановкой вопроса прихожу, кажется, к более широкой программе, чем каждый из моих героев. Точек на i нигде не ставлю.

Мне и Наде кажется, что "Амзя" хороший конец для "Деревенских панорам", и их можно выпускать теперь отдельным изданием. Местами недостаток художественности, но мысль тверда и выдержана.

"Сибирские очерки" — ну их к черту: не стоит. Я заплачу Вольфу, но пусть уничтожит их. На следующей неделе вышлю всех "Гимназистов". Хорошо бы "Гимназистов" выпустить в декабре, а "Панорамы" в генваре.

Крепко целую Вас, Лидию Валериановну, Ник<олая> Констант<иновича>.

Весь Ваш

Н. Михайловский.

2 ноября (18)94 г.

22

<Телеграмма А. И. Иванчину-Писареву>

<10 ноября 1894 г.>

<Сергиевск>

Надя выезжает. Посылаю с ней конец "Сибирских очерков" и всех "Гимназистов". На декабрьскую книжку журнала выслал раньше. Принимаюсь за "Студентов".

Михайловский.

23

10 ноября (18)94 г.

Дорогой Александр Иванович!

Сегодня отправляю второй транспорт своих: следующий будет — гуси, индюшки, свиньи, быки, подсолнухи и я.

Посылаю Вам конец "Гимназистов" и "Сибир<ские> оч<ерки>". Не хотел я было их ("Сиб<ирские> оч<ерки>"), но, если Вы находите полезным, то бог с ними. А по-моему, слабовато. Не знаю, как Вам "Амзя" понравится: я пять месяцев с ним бьюсь. Первому впечатлению не поддавайтесь Конечно, проще писать "Ярыщеву", вещь, которая всех удовлетворяет, но ведь разве в том дело, чтобы пройти в жизни так, чтобы никого не задеть? Не в этом счастье. Задеть, сломать, ломать, чтоб жизнь кипела. Я не боюсь никаких обвинений, но во сто раз больше смерти боюсь бесцветности И вещь, про которую молчат, говорит мне невыразимо тяжелее о забвении и смерти, чем если бы я никогда не брался за перо. Ах, мы русские так боимся всего нового во всем: и в политической жизни, и в экономической, и в наших мировоззрениях, хотя и знаем хорошо законы смертности и новой нарождаемости.

Дорогой мой, отнеситесь, пожалуйста, помягче к моему "Амзе". Я ведь никаких точек на i не ставлю. Этот "Амзя" все-таки свежим веет, это из жизни, и у наших марксистов выдергивает немного почву. Нам нельзя закиснуть на старом, ибо иначе порастем травой забвения. <...>

Спасибо за письмо. Крепко целую Вас.

Ваш Ник. Мих<айловский>

Привет Лид<ии> Вал<ериановне> и Ник<олаю> Кон<стантиновичу >

24

<Телеграмма Н. К. Михайловскому>

<15 ноября 1894 г.>

<Самара>

Прогресс в области производства и прогресс в области распределения — работа созидательная и разрушительная, как сама жизнь, идут рука об руку и требуют соответственной всесторонней теории.

Ваш ответ Струве блестящий по форме, но не полный по существу. Нужен целый ряд статей талантливого европейски образованного, с широким взглядом, беспристрастного публициста, каковой чувствуется мне в дорогом для нас русских Николае Константиновиче. Горячо поздравляю с рождением. Желаю многих лет творческой производительной работы в освещении нам выходов.

Михайловский

25

1 сен(тября) (18)95 г.

Гундуровка

Дорогой Александр Иванович!

Посылаю сентябрьскую корректуру: на днях же высылаю и конец. Благодарю неизвестного корректора. Следующую корректуру прошу его же в таком, как эта, виде прислать тоже ко мне.

Прочел в "Русской мысли" отзыв о себе: много правды, но в общем он (рецензент) производит впечатление человека с расстроенными нервами, который сознательно или бессознательно валит с больной головы на здоровую: разве трудно понять, к какой части общества относится "эгоизм наших дней" и чем именно деморализовано это общество? Общество и общество: одному вечное проклятие, другому вечная слава.

И Вильгельм Мейстер великого Гете и Карташев ничтожного Гарина — они гибнут и находят свое обновление, конечно, не на луне и не вне общества. Мне кажется, что этот рецензент с такими отталкивающими ужимками ухватился за идею взять под свою опеку "бедного Макара", что "книжника и фарисея" ему удобнее повернуть к своей расстроенной особе. А, может быть, он просто вдруг потерял свое миросозерцание, хватаясь за свою идею, и кричит обществу, как один мой разорившийся подрядчик, оставив десятнику Зайчикову выворачиваться как ему угодно, на отчаянные телеграммы последнего прислал ответ: "Бодрись Зайчиков: денег нет".

Крепко целую всех. Сентябрем доволен и жена.

Весь Ваш

Ник. Мих<айловский>.

26

7 февраля 1897 г.

Москва

Многоуважаемый Николай Константинович!

Я сегодня приехал в Москву, получил Ваше письмо и спешу ответить.

Прежде всего запальчивость и горячность своих телеграмм признаю неуместными, не идущими к делу. Эта горячность, как дым, ест глаза и мешает видеть, где горит и где надо, следовательно, тушить. "Русск<ое> бог<атство>" дорого Вам, дорого и мне по очень многим и, думаю, понятным причинам. Уйти из него для меня — это уход из родного гнезда и когда, когда совьешь себе новое. Я думал для себя век его не вить,— в роли беллетриста, следовательно, художника прежде всего, я думал, что мог бы, внося новую, может быть, жизнь, не трогать в то же время известных публицистических устоев.

Так я думал и думаю,— насколько верно думаю? Чтоб договориться до чего-нибудь, надо быть искренним прежде всего. И слишком много у нас прожито в том же деле, чтобы лишать друг друга этой искренности.

Вы пишете: "Очень жаль, что с самого начала Вы не оговорили, что ставите свою драму в условия независимости от мнения редакции". Тогда бы и выяснилось, что не только для драмы, а и для какой бы то ни было и чьей бы то ни было работы этих условий принять нельзя.

Прежде всего не я ставлю, а Вы ставили иначе вопрос прежде, чем теперь его ставите.

И "Гимназисты", и "Панорамы" и "Студенты", и "Тема" писались к каждой следующей книжке, и читали Вы их уже в последней корректуре. Я неоднократно просил Вас быть строгим судьей. Вы отвечали:

"Нет уж, дрызгайте..."

И я дрызгал. Люди шаблона очень ругались, ареопаг непогрешимых, но бездарных, к сожалению, ареопаг шаблона не переставал шептать Вам и делать Вам язвительные вопросы:

— Гарин талант?

Это все действовало на Вас, Вы чувствовали, что тут есть какая-то правда, но чувствовали в то же время, что за этим дрызганьем, небрежностью, за слабыми страницами есть и другое что-то. Может быть, жизнь, правда жизни, может быть, иная постановка, иная точка зрения и что-то выходило: самая плохая вещь "Студенты", но издай я их, и они разойдутся. Плохонький "Сам<арский> вест<ник>" говорит:

— Дайте Ваше имя только.

— Ничего не выйдет.

— Вы увидите.

И в два месяца "Сам<арский> вест<ник>" имеет уже две тысячи иногородних подписчиков. Это пишу не для хвастовства и не себе лично приписываю, но хочу сказать, что у Гарина своя почва есть. И это прежде Ник<олай> Кон<стантинович> чувствовал и мирился с минусами этого Гарина: инстинкт заставлял его мириться, в то время как Иванчин-Писарев понимал это не инстинктом, а критическим даром. И выходило, что один из самых выдающихся своего века писателей уступил в этой оценке человеку, который почти ничего не написал.

На сцену являются В. Г. Короленко и Н. Ф. Анненский — мужи богобоязненные, начитанные и твердые в вере. Ересь — гнать. Не потерпим беспорядка. Порядок, чинность, корректность и нишкни!

На заседании, — первом, где твердая рука прошлась по моим несчастным "Студентам", В. Г. Короленко так отчитывал мне мои вины:

— Согласитесь, Николай Георгиевич, что так нельзя же работать: на облучке... на дуге... Это профанация... Я, я не понимаю... не понимаю этого!

И он делал богатырское движение, тряс бородой,— я любовался этим типом старовера, понимал, что он не понимает, и думал: "А посади меня в условия вот этого непонимающего, что бы вышло из меня?" И отвечал себе: "Да ничего не вышло бы, так же иссяк бы, как и этот посадивший себя на рогатину своих пониманий".

Хорошо! Этот висящий на кресте своих утопий богочеловек и этот бегающий в жизни и не желающий отказываться от этой жизни ради каких бы то ни было утопий,— один пишущий на дуге и другой за пятьюдесятью замками в тишине монастыря,— ведь это две противоположности. В силу вещей, в силу натуры они не поймут друг друга. Не поймут? Но как же судить они будут?

Оба художники — талант творческий, диаметрально противоположный критическому таланту. И не было еще путного критика, совмещавшего в себе творчество. Пушкин, Гоголь, Тургенев, Толстой с одной стороны и Белинский, Добролюбов и пр. с другой.

Короленко не критик. За прошлый год нет уже беллетристики, в этом году журнал такой, точно не в этом году, а 25 лет тому назад составляли номер, следующий будет, может быть, еще дальше от жизни. Прочтите в февр<альской> книге "Мира божьего" критический отзыв о Куприне. 10 тысяч народу по всей провинции говорят мне то же: журнал превращается в уважаемый исторический манускрипт и новым людям уже трудно разбираться все в том же набившем оскомину шаблоне прекрасных времен. Я говорю о беллетристике. У самого Короленко с этим шаблоном, кроме креста, ничего не выйдет. И литература здесь является уже собиранием исторических манускриптов, в свое время не увидевших свет. Может быть в моих словах Вы увидите злобу, но клянусь правдой, что это правда. Короленко не годится быть заведующим беллетристическим отделом. Прекрасная комбинация Иванчина и Вас неизмеримо выше: она создала успех журналу. Короленко тяжел и привалит и порвет своей тяжестью прекрасный узор художественного отдела: он подает публике только подогретые блюда старой кухни. Прилив свежих сил необходим. Из состава редакции — я совсем вышиблен, Иванчину уже вбит кляп в рот. Дойдете и до большего порядка, то публика разбежится, кроме, конечно, старой гвардии.

Хотите, соберите редакционное собрание, и на собрании все это скажу. Это говорил месяц тому назад Мягкову, писал в письме Вам, да забыл его в Самаре задолго до ответа по поводу драмы. При таких условиях нет больше веры у меня в журнал. Если ничего изменить нельзя — каждый останется при своем,— время покажет, кто здесь прав,— мы разойдемся,— я с полным уважением к людям, которые, по-моему, неумело повели дело и не хотели больше считаться с одним из равноправных членов редакционного комитета. При таких условиях нельзя оставаться в деле.

А что до драмы... Вы видите, ни одного слова нет о ней пока, а положение вещей выяснено. Вы пишете, драма слабая. Больше ста человек ее слушали, делали много замечаний, но прибавляли обязательно:

— Очень сильная {Станюков(ич), очень требовательный ко мне, говорит: "Очень хорошая вещь".}.

Может быть Вы правы, может быть — нет. "Чайку" Чехова окончательно забраковали, но и после этого "Русская мысль" ее напечатала, и все в один голос твердили: "Слабо, слабо", но никто и не подумал упрекнуть "Русскую мысль", что она напечатала. Требовать выдержанных шедевров — это верный путь печатать только слабый шаблон.

Хороша драма — она и без "Рус<ского> бог<атства>" будет жить, плоха — не спасет ее и "Рус<ское> бог<атство>". Но, кончая письмо, должен еще раз сказать, что, конечно, горячиться не следует.

Мне кажется так, соберем заседание, поговорим и тогда, если ничего нет больше между нами, разойдемся на почве дела без обиды и гнева.

Я завтра буду в Петербурге и пробуду несколько дней. Если захотите устроить заседание, известите в Царское меня.

Искренне уважающий Вас и всей душой преданный Вам

Н. Мих<айловский>.

P. S. Как ни странно, в таком письме я не могу не сказать, что лично Вас люблю от всей души и меньше всего хотел бы огорчить Вас.

27

Многоуважаемый Николай Константинович!

Говоря о "Рус<ском> б<огатстве>" как о своем гнезде, я понимал только орган, существование которого и его настоящая организация без меня вряд ли бы осуществилась. Имея возможность делать революции, я их делал не для своего "я". Вы, избранный мною руководить делом, своими последними письмами определенно даете понять, что я для дела "Р<усского> б<огатства> никогда и не представлял никакого значения. Очень жалко в таком случае, что раньше не знал этого и смотрел на редакционный комитет (основанный в одну из революций, членом которого был и я) не так, как теперь он понимается Вами.

С этой точки зрения никаких "периодических попыток насилия" я себе не позволял, а высказывался на основании нашей конституции. Это — так, между прочим, чтобы не получить упрека в некорректности, а по существу вполне признаю Вашу теперешнюю постановку вопроса.

Чтоб не делать шума, поставим вопрос по Вашей редакции: "даст, так даст".

Что до жены, то она сама Вам напишет.

Я очень рад, что наши личные отношения сохраняются. От всей души желаю Вам всего лучшего.

Уважающий Вас, искренне и глубоко ценящий Ваше громадное дарование, Ваши заслуги — руководителя своего поколения, любящий Вас всей душой.

Н. Михайловский

11 февраля 1897 г.

28

5 октября 1903 г.

Ялта

Садовая, дача Розанова

Дорогой Александр Иванович!

С начала постройки, а это, вероятно, будет с февраля или марта, Вашего сына с величайшим удовольствием возьму. Оклад не меньше 2400 р. О подробностях переговорим при свидании в ноябре в Петербурге.

Изыскания подходят к концу. Вполне удачно, работал много. Насчет литературы плохо: писать хочется, а времени нет. Сельское хозяйство возмутительно: опять неурожай. Бросаю. <...>

Ну, ничего. Жаль только времени. А все мечты о даче на Средиземном море и яхте "Русского богатства"! Хорошо все-таки осуществить их. Кто знает?

Погода у нас чудная. Какие бы ни были мрачные мысли — все исчезнут в этом небе, в этом солнце, в этом мире.

Познакомился и полюбил Чехова. Плох он. И догорает, как самый чудный день осени. Нежные, тонкие, едва уловимые тона. Прекрасный день, ласка, покой, и дремлет в нем море, горы, и вечным кажется это мгновение с его чудным узором дали. А завтра... Он знает свое завтра и рад и удовлетворен, что кончил свою драму "Сад вишневый".

Жена Горького здесь — очень хороший человек. Милые Елпатьевские. Хорошо здесь. Вечно мой самый сердечный привет всем.

Любящий Вас Ника.

29

2 февраля 1904 г.

Дорогой мой Александр Иванович!

Посылаю Вам корректуру.

Так и не попал я на могилу Николая Константиновича. Приготовил и речь, за которую мне, пожалуй, не поздоровилось бы. Но доклад затянулся до 4 часов. Потом я уж узнал, что и в 4 было бы еще не поздно.

Как-то переживаете Вы невзгоду. Всем нам дорог, очень дорог был Николай Константинович, а для Вас это потеря... Осталась одна Лидия Валерьяновна, а потом я. Крепко Вас, мой дорогой, милый мой, целую.

Любящий Вас всей душой Ника

P. S. Сына я в счет не положил — сын — сын.

30

24 декабря 1905 г.

Дорогая Надюрка!

Пишу тебе с оказией. Все жду окончания забастовки, но это может оказаться и очень продолжительным еще. Как-то и просвета не видно. Тяжелое впечатление анархии. Особенно здесь нам, отрезанным, уныло. Кругом волнующееся море запасных, людей темных, обиженных, которых можно подвигнуть на все. Провокаторы и молодые агитаторы, не желающие учитывать последствий, с закрытыми глазами рвутся вперед. Если запасные поднимутся, и от нас, интеллигенции, и от железной дороги ничего не останется. Много и черносотенцев, и все время проходит в ожидании взрыва.

Дело мое, благодаря стачкам, забастовкам, нежеланию работать, идет отвратительно. При таких стихийных невзгодах, какие переживаем мы, нельзя ни по каким ценам работать.

Не знаю, передали ли тебе Леня и Дюся, чтоб до получения подтверждения ты не расходовала денег. Если передали и ты благоразумно ждешь подтверждения, то вот оно: умоляю тебя никому ничего пока не плати, переведи в иностранную валюту и жди дальнейшего.

Во всяком случае, я в рядах передовых. Я выбран в Харбинский комитет и принимаю деятельное участие в строго с.-д. духе,— без насилий и жертв, но всегда впереди и выводя легальными способами все махинации противной партии.

Очень интересно попался на следующую удочку старый режим. Я написал в газеты воззвание к г. Линевичу, чтобы он опросил армию по поводу Ман<ифеста> 17 ок<тября>. И они назначили на 2-е дек<абря> митинг офицеров, подтасовав и надеясь, что пройдут их мнения. Из моей же партии Панской и Бутузов искусно сорвали заседание, и в конце концов высказались все за Ман<ифест> 17 ок<тября> и за то, что стрелять в толпу не будут.

Сережу и Гарю целую и благословляю на благородную работу, о которой, если живы останутся, всегда будет радостно вспоминать. И какие это чудные будут воспоминания на заре их юности: свежие, сильные, сочные.

Сегодня сочельник, и у нас готовят елку: жалкую и обглоданную.

Вспоминаю вас, всех моих дорогих. На елку истрать все, что писал. Дай Нине, но больше никому. Крепко, крепко целую (и целую их в уме): Лену, Дюсю, Сережу, Борю, Гарю, Катюшу, Верушу, Темочку, Адочку, Локочку, Лялиньку, всех сестер, всех братьев, всех племянниц и племянников.

Сережу Слободзинского обнимаю и целую. Привет ему и Гаре!

Привет защитнику вдов и сирот и брата Миши — нашему Сереже.

Пусть пойдет к Горькому от моего имени и спросит его, что ему делать в с.-д. партии.

Крепко целую тебя.

Твой Ника.

За детей не бойся. Мы живем в такое смутное время, вопрос не в том, сколько прожить, а как прожить.

31

20 января 1906 г., Джалантунь

Милый мой, дорогой мой Гаря!

После почти трехнедельного перерыва я получил первым твое письмо. Поэтому тебе первому и отвечаю. Именно тебе отвечаю и потому, что ты затронул очень важные принципиальные вопросы жизни, которым я всю жизнь служил.

Начнем с того, что отцы не указ детям, иначе всегда тянулась бы все та же канитель в жизни от отцов к детям. И, конечно, не с целью навязывать тебе свои взгляды я пишу, а с целью дать тебе материал для переработки, Потому что решать все такие вопросы не так просто, как орех разгрызать: вся жизнь твоя впереди и вся она уйдет на это. И правильное решение будет исключительно и прямо пропорционально зависеть от твоей научной и практической подготовки.

В чем существенная разница между С.-Д. и С.-Р.?

С.-Д. на основании экономических учений приходят к строго научному выводу о неизбежности эволюции жизни и достижения конечной цели — торжества труда над капиталом.

Научность постановки вопроса и наметка путей для достижения земного рая имеет громадное значение, и результаты налицо. А именно: это учение в период своего 40-летнего существования уже дало сорганизованную армию в несколько десятков миллионов рабочих.

Сорганизованную, следовательно, самосознающую. Этого самосознания и связанной с ним организации до сего времени не было в мире. Но всегда были голодные и рабы. И хотя от поры до времени они потрясали мир своими громами (Пугачевы, Разины, крестьянские войны во Франции, Гракхи в Риме и сама Великая французская революция), но все это в конце концов сводилось только к вящему торжеству все того же господствующего имущественного класса.

И только с учением Маркса, с точным выводом законов жизни, явилась возможность не терять на ветер приобретенного, знать, чего хочешь, явилась копилка приобретаемых <знаний>.

Факты налицо: 40 лет назад был в германском парламенте один Бебель, теперь же 80 депутатов уже из С.-Д. И они могут гордиться уже отвоеванными правами, и никто больше не сомневается, что этим путем мир уже принадлежит С.-Д.

Если мы обратимся к прошлому С.-Р., то получим другую картину. Прежде всего, во всем мире, кроме нас, их уже нет, и там они уже давно пережиток и забытый.

Но в свое время они были везде и энергично толкали буржуазную революцию вперед. Только буржуазную: даже в Парижской Коммуне 1871 года. Но без буржуазной не двигалась бы и социальная, и поэтому на известных ступенях развития общественного эта партия неизбежно необходима и роль ее более активна, чем всякой другой. И мы, плетясь в хвосте цивилизованных народов, должны более, правда, ускоренным темпом, но должны пережить то, что уже давно пережито на Западе. И в такие мгновения у С.-Р. более развязаны руки ломать барьеры, чем у С.-Д., огражденных рамками законов жизни. Так, напр<имер>. Наш русский С.-Р., не смущаясь историей остального мира, говорит, что стоит пожелать, и рай земной наступит завтра же. Не смущается он ни законами экономической мировой необходимости, не смущается всеобщими неудачами этих попыток и говорит: "Наплевать на все, всех, все науки: у меня выйдет!"

Очень увлекательный лозунг, который легко может увлечь массы. И сами они неподготовленные, тем и легче их увлечь.

Вполне возможно торжество этой партии, как было и торжество французской революции.

Торжество это будет ужасно и террористично. Будет как метлой сметен правящий класс. Но... на другой же день после таких торжеств буржуазная жизнь войдет во все свои права, как доказал это опыт жизни, как доказывает это теория жизни — наука. И пока извилистая эволюция капитала не совершилась, до тех пор неизбежны и связанные с ним процессы.

И жизнь пойдет не так, как желают С.-Р. И не они приведут мир к его земному раю, не они, а систематическая работа, организационная работа С.-Д. партии.

<...> Когда и мирный работник берется за оружие, то он не должен забывать, что его специальность не оружие, а наука. Иначе он уже не будет С.-Д., а будет С.-Р.

Ты совершенно прав, что в аграрном вопросе программа С.-Р., как ты говоришь, "шире" и, как я говорю, "яснее". Совершенно ясно: отобрать землю и передать ее или государству, или крестьянам.

Но здесь есть одно очень большое "но". Дело в том, что в капиталистической эволюции всего мира немыслимо выделение одного кусочка земного шара и решение на этом кусочке иным способом вопросов. Или весь мир капиталистический, или весь мир социалистический. И будущий социаль<...>.

<...> крупно земледельческий класс, но класс хотя бы и мелких владельцев они не уничтожат. Но, во всяком случае, их работа попутна С.-Д.

Прилагаю тебе статью, напечатанную мною в харбин<ской> газ<ете> "Новый край". Дело в том, что в глазах всех я считаюсь главарем движения. Это неправда. Известным влиянием я, правда, пользуюсь, своим богам молюсь открыто, но я не активный деятель.

Эта статья — тактическая, в ограждение здешней С.-Д. партии.

Я получил письмо от Л. М., где он описывает вас всех.

Сережа — С.-Д.

Гаря — С.-Р.

Тёма — А.

Ступеньки жизни. Самый главный вопрос теперь — аграрный. И вместе с ним наше экономическое банкротство.

Гос<ударственная> дума могла бы эти оба вопроса решить. Земли каз<енные>, каб<инетские> и уд<ельные>, заменив две последних гос<ударственной> рентой, продать с торгов крестьянам по вольным ценам. Непременно продать, а не подарить, потому что иначе была бы несправедливость перед всеми бывшими и будущими поколениями. Никто никогда даром не получал и впредь не получит, потому что свободных земель не будет больше. Продать при помощи специальных банков с заграничными капиталами. Деньги под землю дадут за границей. Этих денег наберется несколько миллиардов, и их хватит рассчитаться как с долгами, так и для текущих нужд.

ПРИМЕЧАНИЯ

1

Письмо опубликовано Н. В. Михайловской в ее воспоминаниях о муже; см. Воспоминания, с. 53—55. На с. 56 автор "Воспоминаний" сообщает, что 22 августа в день основания Одессы состоялось их бракосочетание, на основании чего и датируется данное письмо. Надежда Валериевна Чарыкова, в замужестве Михайловская (1859—1932), получила образование в Штутгарте. Ее отличали высокая духовная культура, ум и сердечность. Он посвятил жене ряд своих произведений; известно более ста писем Н. Г. Михайловского к ней на протяжении 1878—1906 гг. В них раскрываются не только личные взаимоотношения супругов,— писатель делится замыслами своих произведений, рассказывает о событиях, фактах, встречах в пору своих инженерных изысканий, строительства железных дорог, путешествий по России, за рубежом, пребывания в действующей армии на Дальнем Востоке. Она участвовала в его начинаниях и как общественная деятельница; так, в 1892—1897 гг. она была официальной издательницей известного и передового — в эту пору — журнала "Русское богатство", добывала для него средства.

2

Публикуется впервые. Рукопись письма хранится в ОР ГБЛ, шифр Л. М. No XXII, No 2А — письма Гарина-Михайловского к родным. Адресат письма — мать писателя Глафира Николаевна Михайловская.

Письмо относится к "мирному" периоду жизни и деятельности Гарина в гундуровском имении. Впереди были кулацкие поджоги, смерть сына-первенца Николая (Коки)... Дюся — Надежда Николаевна (в семье Дюся) Михайловская (по мужу Субботина), старшая дочь писателя (1880—1970), по профессии учительница, после революции — педагог советских школ. Оставила воспоминания об отце (хранятся в ИРЛИ).

3

Публикуется впервые. Хранится в ОР ГБЛ, там же, где рукопись письма No 2. Письмо относится к начальному периоду работ на Самаро-Уфимской ж. д., где позднее инженер Михайловский предложил свой "вариант" преодоления перевала.

4

Публикуется впервые. Рукопись письма хранится в ЦГАЛИ (ф. 1046, оп. 2, ед. хр. 2).

5

Публикуется впервые. Хранится в ЦГАЛИ (там же, где рукопись письма No 4).

6

Письмо опубликовано в журнале "Сибирские огни", 1979, No 8, с. 174—175. Оно отправлено со строительства Самаро-Златоустовской ж. д., где инженер Михайловский 2-й, именовавшийся так в отличие от своего однофамильца, начальника работ К. Я. Михайловского, работал начальником участка. Лаппо Г. П.— коллега автора письма. Эпизод с вариантом тоннеля, давшим казне почти миллионную экономию, стал важной вехой в инженерной и писательской судьбе нашего героя и описан им в рассказе "Вариант"

7

Письмо опубликовано в журнале "Сибирские огни", 1979, No 8, с. 176—177. В конце 1890 г. "сверхштатный инженер" надворный советник Михайловский 2-й прикомандирован к только что созданному Временному управлению казенных ж. д. После завершения строительства участка до Златоуста Михайловский занялся изысканиями на участке Златоуст — Челябинск. Этими работами положено начало создания Великого Сибирского пути до Владивостока, рассчитанного на 15-летний срок. Ахал-Текинская экспедиция — походы (в 1879 и 1880—1881) русской армии на захват Ахалтекинского оазиса в Туркмении, в 40—50 км к северо-западу от Ашхабада. Синоним длительного и трудного предприятия.

8

Письмо опубликовано в журнале "Сибирские огни", 1979, No 8, с. 178. Оно не окончено. Приказом по МПС от 18.IV.1891 г. Михайловский назначен начальником партии по производству изысканий Западно-Сибирской ж. д. Прибыв 31 мая в Тобольск — конечный пункт железной дороги, он сразу пересел на пароход, который доставил группу инженеров в Томск. Здесь предстояло Михайловскому во главе партии вести изыскания в бассейне рек Обь и Томь. В Сибири он впервые. Николай Павлович — царь Николай I.

9

Письмо опубликовано в журнале "Сибирские огни", 1979, No 8, с. 179—181. С письмами жене о Сибири перекликаются очерки 1894 г. "Карандашом с натуры. По Западной Сибири", напечатанные в газете "Русская жизнь" и 1897 г. "Карандашом с натуры" — в газете "Самарский вестник". Сибирь справедливо увиделась Гарину краем будущего. Кабинетские земли — личная собственность русского царя. Находились на Алтае, в Забайкалье и др. местах России. Сдавались в аренду. Наследник — наследник престола, будущий царь Николай II, он проезжал по Западной Сибири летом 1891 г.

10

Письмо опубликовано в журнале "Сибирские огни". 1979, No 8, с. 181—184. Жена коллеги и товарища Михайловского — Н. А. Тихомирова Мария Ананьевна в своих воспоминаниях отмечала некоторые стороны изыскательской деятельности Николая Георгиевича: задавшись целью удешевлять строительство, он присматривался, из каких материалов сооружаются дома, жилье, бывал при постройке этих домов на трассе и в поселке и находил способы удешевлять строительство дороги, в частности, применял грунт из кюветов на отсыпку полотна (Новосибирский краеведческий музей, ф. 113). Чрезвычайно дотошно расспрашивал местных стариков-долгожителей, наблюдательных женщин: в каких местах в половодье бывает всегда сухо, где и в сушь застаивается вода... Народные наблюдения, мужицкий опыт был безошибочен — зная это, Н. Гарин не жалел времени, не только казенных, но и личных денег на разведку будущей трассы, на премиальные рабочим из местных. К нему в партию охотно шли не только сибиряки: бескорыстный, одержимый делом инженер привлекал техников, среди них был и старший сын писателя Глеба Успенского — Александр, преданно следовавший за Михайловским в его изысканиях и сооружении линий.

11

Письмо опубликовано в журнале "Сибирские огни", 1966, No 12, с. 146—147. Михайловский был одержим идеей строительства железных дорог, в том числе узкоколейных. Многолетняя борьба с однофамильцем и коллегой — К. Я. Михайловским 1-м, нередко преступавшим законы честного отношения к своему долгу инженера, нашла отражение в этом письме. Н. Гарин активно выступал в печати — и специальной, и в литературно-общественных журналах обеих столиц со статьями в защиту дешевых железных дорог, чем навлекал на себя гнев чиновников-рутинеров и своекорыстных дельцов. При этом писатель считал возможным печататься даже в заведомо ретроградской прессе вроде газеты "Новое время", объясняя это тем, что сам царь, правительство, высшее чиновничество читает именно этот орган и должны "услышать" его. Выступал в печати и под псевдонимом "Инженер-практик" и под своей фамилией. Также выдвигал прогрессивную идею устройства элеваторов. В эту же пору начал публиковаться в журналах Петербурга и Москвы как автор художественных произведений. Царское — Царское Село, ныне город Пушкин. Варя — младшая сестра Н. Гарина В. Г. Хилкова. Саша — брат писателя А. Г. Михайловский. Миша — младший брат писателя М. Г. Михайловский, инженер путей сообщения. Нинины дети — племянники писателя, дети Нины (Анны Георгиевны Слободзинской), младшей сестры писателя, Ниной ее звали в семье до замужества. Свербеев А. Д.— губернатор Самары (1878—1891), позднее сенатор. Анненков В. И.— судебный деятель в Самаре. Абаза А. А.— министр финансов в 1880—1881 гг. Вышнегр<адский> И. А.— министр финансов в 1887—1892 гг. Рапорт Петрову...— Петров Н. П.— председатель Временного управления казенных ж. д. (1888—1892). Сибир.— статья писателя "Несколько слов о Сибирской железной дороге". Маслов П. П.— литератор, экономист, "легальный" марксист. Буренин В. П.— реакционный литератор. Табурно И. П.— инженер-путеец.

12

Письмо опубликовано в журнале "Сибирские огни", 1966, No 12, с. 149. По-видимому, Н. Гарин имеет в виду казанскую газету "Волжский вестник", где он поместил статью об узкоколейной Казань-Малмыжской ж. д. длиной в 125 верст. Изыскания и постройка этой очень важной для края дороги были поручены земством Михайловскому. Одной из задач срочного строительства было помочь заработком голодающему крестьянству округи. 1891 и 1892 гг. в Поволжье были голодными, вслед за недородом шла холера. Чемодуров — самарский помещик, гундуровский сосед Михайловских.

13

Письмо опубликовано в журнале "Сибирские огни", 1966, No 12, с. 152—154. В письме раскрывается многообразие дел Н. Гарина: по строительству Казань-Малмыжской узкоколейки, участию в редакционной работе в "Русском богатстве", творческие вопросы, связанные с напечатанием очерков о Сибири ("Карандашом с натуры"), работой над продолжением "Семейной хроники". Непростые с самого начала взаимоотношения с главой народнической партии Н. К. Михайловским установились у автора письма. Юшков Н. Д.— самарский купец, выведенный писателем в очерках "В сутолоке провинциальной жизни". Брун В. А., Подруцкий Е. Ю.— инженеры-путейцы, товарищи Гарина по строительству Уфа — Златоустовской ж. д. Лид<ия> Валер<иановна> Кострова — литератор, жена А. И. Иванчина-Писарева. Семевские — В. И. Семевский, историк и общественный деятель, и его жена Семевская-Водовозова, детская писательница и педагог. Бар<онесса> Икскуль В. И.— литератор и общественный деятель. Кн<язь> Мещерский В. П.— черносотенный литератор и издатель, редактор "Гражданина", Зина — сестра писателя З. Г. Михайловская. "Кар<андаш"> — очерки Н. Гарина "Карандашом с натуры", опубликованы в газете "Русская жизнь" в августе 1894 г.

14

Письмо опубликовано в журнале "Сибирские огни", 1966, No 12, с. 154—155. К счастью, пессимистические прогнозы Н. Гарина относительно журнала, просуществовавшего до 1918 г., не оправдались. Особенно сильной стороной "Русского богатства" с начала 90-х годов стала публицистика: здесь печатались выдающиеся литераторы В. Г. Короленко, Г. И. Успенский, Д. Н. Мамин-Сибиряк и многие другие. А. И. Иванчин-Писарев ведал в редакции преимущественно организационно-хозяйственными вопросами, не влияя особенно ни на идейную линию, определяемую Н. Г. Михайловским, ни на творческую.

15

Письмо опубликовано в журнале "Сибирские огни", 1966, No 12, с. 157—158. Лесевич В. В.— философ и публицист, один из главных представителей позитивизма и эмпириокритицизма в России. Соловьев В. С.— русский религиозный поэт, философ, публицист и критик. Скабичевский А. М., Антонович М. А.— критики демократического лагеря. Воронцов В. П.— экономист, литератор, представитель либерального народничества. Ону А. М.— историк. Слепцов А. А. — революционер-народоволец, журналист и педагог.

16

Телеграмма опубликована в Литархиве-5, с. 17. Одно из первых свидетельств несовместимости Н. Гарина с литературно-художественной позицией редакции, которая вопреки его настоятельным просьбам не прислала корректуру новых глав "Гимназистов".

17

Письмо опубликовано полностью в Литархиве-5, с. 23. Отрывок впервые опубликован в Собр. соч., т. 3, с. 626. Письма и телеграммы No 17—23, 25—28, 29 — к А. И. Иванчнну-Писареву. Посылаю Вам всю деревню...— имеются в виду рассказы и очерки о жизни русской деревни 1890-х гг.— "Деревенские панорамы", "Карандашом с натуры" и др.

18

Письмо опубликовано полностью в Литархиве-5, с. 24. Отрывок напечатан в Собр. соч., т. 3, с. 644—645. Сибирские очерка — очерки "Карандашом с натуры". Вольф Е. М.— директор книгоиздательского товарищества "М. О. Вольф" (Петербург).

19

Письмо опубликовано полностью в Литархиве-5, с. 25—28. Отрывок напечатан в Собр. соч., т. 3, с. 644. В письме отображена борьба Михайловского с противниками дешевых узкоколейных железных дорог, в частности, с военным инженером В. Петерсеном, пытавшимся нечестно полемизировать с Гариным-Михайловским в реакционной газете "Гражданин" В "Русском богатстве" писатель отвечал на измышления и клевету этого оппонента (1894, No 10). "Русская жизнь", в которой сотрудничал Н. Гарин, заняла беспринципную позицию в этом вопросе, чем и был вызван его отказ в дальнейшем сотрудничать в газете. В это время Н. Гарин работал с изыскательской партией в Самарской и Казанской губерниях. Шла разведка трассы для планируемой Кротовка-Сергиевской узкоколейки. Борьбу за проведение этой дороги Гарин вел продолжительное время и "победил" два министерства — свое, МПС, и финансов во главе с С. Ю. Витте. Возмущение публицистикой народнических эпигонов в лице профессора Н. А. Карышева вызвано статьей последнего в августовской (восьмой) книжке "Русского богатства". Карышев доказывал необходимость опоры на сельскую общину и вредность элеваторов, железных дорог, кредита мужику и проч., за что боролся Михайловский. Князь Оболенский Д. А.— член Государственного совета, служил в Министерстве государственных имуществ, затем в департаменте уделов, ведавшем удельными землями — собственностью царской семьи. Рооп X. X.— генерал, член Государственного совета. Островский А. Н.— финансист, член совета Крестьянского поземельного банка. Шульц П. А.— член Совета министров, вице-директор сельскохозяйственного департамента Министерства земледелия и государственных имуществ. Комиссия у Витте — С. Ю. Витте — министр финансов (1892 —1903); к нему Гарин обращался с проектом дешевой узкоколейной дороги (Кротовка — Сергиевской ж. д.) и получил разрешение на ее строительство. Карышев Н. А. — политэконом и статистик, профессор. В журнале "Русское богатство" редактировал раздел "Народнохозяйственные наброски". Юзов (Каблиц И. И.) и Южаков С. Н.— экономисты, литераторы, все трое стояли на позициях народничества.

20

Письмо опубликовано полностью в Литархиве-5, с. 30—31 Отрывок напечатан в Собр. соч., т 1, с. 516. Письмо отправлено из Гундуровки, где автор готовил "Гимназистов" для отдельного издания и правил рассказ "Бурлаки" (иначе "Старый Амзя", "Гамид"). "Посредник" — просветительское издательство, существовало с 1884 по 1935 г. Основано по инициативе Л. Н. Толстого. В 1894 г. оно опубликовало отдельным изданием главы из "Детства Тёмы". Струве П. Б.— экономист, историк, философ, публицист, "легальный" марксист. Имеется в виду книга Струве "Критические заметки к вопросу об экономическом развитии России" (1894).

21

Письмо опубликовано полностью в Литархиве-5, с. 31—32. Отрывок напечатан в Собр. соч., т. 3, с. 653. Цикл "Деревенских панорам" вышел в 1895 г. в издании "Русского богатства" отдельной книжкой "Очерков и рассказов", т. 2. Включал в себя рассказы "Бабушка Степанида", "Акулина", "Дикий человек", "На селе", "Матренины деньги", печатавшиеся в журнале в 1894 г.

22

Телеграмма опубликована а Литархиве-5, с. 32. Первую часть "Студентов" журнал напечатал в январе 1895 г.

23

Письмо опубликовано полностью в Литархиве-5, с. 32—33. Отрывок напечатан в Собр. соч., т. 3, с. 653—654. "Ярыщева" — рассказ Гарина "В усадьбе помещицы Ярыщевой" (1894).

24

Телеграмма опубликована в Литархиве-5, с. 34. Ваш ответ Струве — статья Н. К. Михайловского "Литература и жизнь" ("Русское богатство", 1894, No 10) с критическим разбором упомянутой выше (см. примеч. 20) книги Струве.

25

Письмо опубликовано полностью в Литархиве-5, с. 37—38. Отрывок напечатан в Собр. соч., т. 2, с. 545—546. Корректура — продолжение "Студентов" в No 10 и 11 журнала. Отзыв в "Русской мысли" (No 8) был безымянным, автор его почел произведение "чрезмерно затянувшимся и чрезмерно скучным и бессодержательным". Тезис Н. Гарина в повести о том, что обществу присущ "ужасный эгоизм", он парировал утверждением, что подобное чувство свойственно и простому народу. В студенческих кругах Петербурга повесть "Студенты" была встречена если не настороженно, то прохладно, в отличие от других гаринских произведений; на авторских вечерах прогрессивно настроенные студенты давали понять автору, что он не сумел отразить рост передовых настроений молодежи. Вильгельм Мейстер — герой романа И. В. Гете "Годы учения Вильгельма Мейстера" (1795—1796).

26

Письмо опубликовано в Литархиве-5, с. 42—46. Давно наметившиеся идейные расхождения между Гариным и левонароднической редакцией "Русского богатства", чьи "публицистические устои" не принимал писатель, в 1897 г. привели к разрыву с Н. К. Михайловским, хотя Гарин стремился с поры участия в журнале не обострять отношений и наиболее острые антинароднические свои вещи отдавал в другие органы. Еще в 1896 г. он стал одним из основателей промарксистской газеты "Самарский вестник" и активно сотрудничал в ней, а также в других антинароднических изданиях — "Мир божий", "Жизнь" и др.,— с начала 1900-х гг. еще и в горьковских "Сборниках товарищества "Знание". Вместе с тем Н. Гарин не всегда справедлив в оценке деятельности товарищей по "Русскому богатству": В. Г. Короленко, Н. Ф. Анненский составляли в редакции "оттенок", сближавший их с марксистами, да и идейно-художественная значимость произведений того же Короленко, а также А. И. Куприна, В. В. Вересаева и др. была далеко не равнозначна узконародническим теориям ортодоксов, поддерживавшихся Н. К. Михайловским,— была шире и перспективней их. А в оценке своей драмы "Орхидея" (1898) автор далек от объективной позиции. Мнение же Станюковича о ней было совсем не положительным.

27

Письмо опубликовано в Литархиве-5, с. 46—47.

28

Письмо опубликовано в Литархиве-5, с. 49—50. Постройка, изыскания — речь идет о Южнобережной ж. д. в Крыму. Жена Горького — Е. П. Пешкова. Елпатьевские — Елпатьевский С. Я.— писатель, публицист, участник народовольческого движения.

29

Письмо опубликовано в Литархиве-5, с. 50. Если Н. Гарина и Н. К. Михайловского связывала работа в редакции на протяжении немногим более 10 лет (с 1892 по началр 1904 г.), то А. И. Иванчин-Писарев и Н. К. Михайловский участвовали как соратники и друзья в освободительном движении еще с поры "святых" 60-х гг. Так и не попал я на могилу Николая Константиновича — Н. К. Михайловский скончался 28 января (10 февраля) 1904 г. Похоронен на Литераторских мостках Волкова кладбища в Петербурге.

30

Письмо опубликовано в журнале "Сибирские огни", 1970, No 12, с. 157. Леня — Субботин Алексей Михайлович, коллега писателя, горный инженер, муж его дочери. H. H. Михайловская-Субботина (1880—1970) в неопубликованных воспоминаниях (ИРЛИ, ф. 69, No 60) рассказывает о том, как М. Горький связывал Н. Гарина и ее саму с "с.-д. партией" (употребляя выражение последнего): "В 1905 г. мне пришлось лично быть у Горького вот по какому случаю. Отец в 1904 г., с начала японской войны, поехал на фронт в качестве инженера и корреспондента. В 1905 г. весной он ненадолго вернулся в Россию и, уезжая обратно в Маньчжурию, взял меня и моего мужа А. М. Субботина с собой. Мы прожили с отцом в Маньчжурии около 6 мес<яцев>, и, когда в декабре 1905 г. возвращались в Петербург, отец поручил нам передать Горькому 25 тысяч на дело революции. Доставка этих денег стоила нам немало хлопот и волнений. Дело в том, что вместе с нами возвращались солдаты с фронта. Воинских поездов не хватало, и солдаты садились в пассажирские поезда. В нашем поезде купе и коридоры были сплошь забиты солдатами. При этих условиях нам приходилось спать по очереди, а ехали мы две недели. Деньги были в бумажных купюрах, но отец велел по приезде в Петербург заменить их на золото. В банке мы обменяли — получился большой, тяжелый мешок — и сразу же отвезли его на квартиру к Горькому. Он лично принял от нас деньги, поблагодарил и сказал смеясь: "Расписки не дам".

Много лет спустя, в 1936 г., когда я работала в ленинградском горсобесе, мне случайно пришлось встретиться с персональным пенсионером, который рассказал дальнейший путь этих денег. Горький передал их Литвинову (впоследствии наркому иностранных дел), а тот передал в подпольную организацию большевиков, в руки указанного персонального пенсионера. Линевич Н. Д.— командующий войсками Приамурского военного округа, преемник А. Н. Куропаткина. Сережа, Гаря, Темочка, Адочка, Локочка (Ольга или Лека) — дети Гарина и Н. В. Михайловской. Сережа Слободзинский — племянник писателя.

31

Письмо опубликовано нами в историко-биографическом альманахе "Прометей" серии "Жизнь замечательных людей", т. 1. М., 1966, с. 274—276. Разрозненные части письма хранятся в ИРЛИ (ф. 69, No 4) и ЦГАЛИ (ф. 1046, оп. 1, ед. хр. 8). Несомненно под влиянием революционных событий на родине писатель просит жену завести дневник и в него вносить все о детях. Он пишет: "В этих маленьких блестках капель воды незаметно отразилась бы и сверкнула и вся река современной русской жизни". Стремление как-то отобразить эту "реку русской жизни" у Н. Гарина заметно и в данном письме, и в драматическом этюде "Подростки" (1906). Приемный сын писателя Борис Терлецкий рассказал: "Он, как сам признавался, не узнал нас, бывших теперь в возрасте 13—20 лет. Все мы: его сыновья, я и наши многочисленные товарищи — считали себя социалистами и, как вся Россия в то время, спорили по различным программным вопросам. Н<иколай> Г<еоргиевич> был поражен той искренностью, с какой молодежь относилась к вопросам революции. Он жадно присматривался к ней и сейчас же, уже за несколько дней до смерти, зафиксировал свои новые наблюдения в драматическом этюде "Подростки", списанном с действительности и явившемся его первым посмертным произведением... Н. Г. твердо верил в победу революции. С этой уверенностью он и умер" (Воспоминания).

H. H. Михайловская-Субботина рассказала одному из составителей книги: сыновья писателя в годину проверки все до одного оказались в лагере революции, ни один не стал по другую сторону баррикад. Гракхи в Риме — братья Гракхи, Тиберий и Гай, будучи народными трибунами в Древнем Риме, выступали в защиту разорявшегося римского крестьянства.

Далее →


Благодарим за прочтение произведения Николая Георгиевича Гарина-Михайловского «Избранные письма»!
Читать все произведения Николая Гарина-Михайловского
На главную страницу (полный список произведений)


© «Онлайн-Читать.РФ»
Обратная связь