ГлавнаяОноре де БальзакОтец Горио

— С каких это пор?

— Если бы ты бывала здесь, то знала бы.

— Не придирайся ко мне, Дельфина, — плачущим голосом сказала графиня, я так несчастна! Бедный папа, я погибла!.. И на этот раз погибла окончательно.

— Что с тобой, Нази? — воскликнул папаша Горио. — Расскажи нам все, мое дитя. Она побледнела! Дельфина, ну же, помоги ей, будь с ней подобрее, я стану любить тебя еще больше, если это возможно!..

— Бедная Нази! — пожалела ее г-жа де Нусинген, усаживая на стул. Помни, что одни только мы с папой всегда будем любить тебя так, что все простим. Семейные чувства — самые надежные.

Она дала сестре понюхать нюхательной соли, и графиня пришла в себя.

— Я умру от всего этого! — произнес папаша Горио. — Подойдите ко мне ближе, — сказал он дочерям, мешая в печке горящий торф. — Мне что-то холодно. Что с тобой, Нази? Говори скорее, ты убиваешь меня...

— Дело в том, что моему мужу стало известно все, — сказала несчастная женщина. — Помните, папа, недавний вексель Максима? Так это был уже не первый. Я оплатила их немало. В начале января мне показалось, что у графа де Трай какое-то большое горе. Мне он ничего не говорил, но читать в душе людей, которых любишь, так нетрудно: достаточно ничтожного намека, а кроме того, бывают и предчувствия. Он стал таким ласковым ко мне и нежным, каким я никогда не видела его, и я чувствовала себя все более счастливой. Бедный Максим! Как он потом сказал, это он мысленно прощался со мной, решив застрелиться. Я так выпытывала, так его молила, я два часа стояла перед ним на коленях, и в конце концов он мне признался, что должен сто тысяч франков. Папа! Сто тысяч! Я с ума сходила. У вас их не было, я высосала все...

— Нет, я не мог бы достать их, — ответил папаша Горио, — разве что украл бы. Да, я пошел бы и на это. И пойду!

Эта фраза, жалостная, как предсмертный хрип, выразила такую агонию отцовского чувства, доведенного до состояния бессилия, что обе сестры умолкли. Да и какой эгоист мог оставаться безучастным к этому крику души, показавшему все глубину отчаяния, как брошенный в бездну камень дает понятие о глубине ее.

— Папа, я достала деньги, распорядившись тем, что не было моим, сказала графиня, заливаясь слезами.

Дельфина растрогалась и заплакала, прильнув головой к плечу сестры.

— Так это правда! — сказала она.

Анастази потупила голову; г-жа де Нусинген обняла сестру и, прижав к своей груди, поцеловала.

— Здесь ты всегда найдешь не осужденье, а любовь, — добавила она.

— Ангелы мои, — слабым голосом сказал им Горио, — нужна была беда, чтобы соединить вас, почему это так?

— Ради спасения жизни Максима, а с ней и моего счастья, — продолжала графиня, ободренная этим проявленьем участливой, горячей нежности, — я отправилась к одному ростовщику, — да вы знаете это исчадье ада, этого безжалостного Гобсека! И я продала ему фамильные бриллианты, которыми так дорожит граф де Ресто, и его и свои, все! Продала! Вы понимаете? Максим спасен! Но я погибла. Ресто узнал все.

— Как? Кто тебя выдал? Я убью его! — крикнул папаша Горио.

— Вчера муж вызвал меня к себе. Я пошла... "Анастази, — сказал он таким тоном... (О, достаточно было этого тона, я поняла все!) — Где ваши бриллианты?" — "У меня". — "Нет, — ответил он, глядя на меня, — они здесь, на комоде". И он указал мне на футляр, прикрытый носовым платком. "Вы знаете, откуда они?" — спросил он. Я упала к его ногам... Я плакала, я спрашивала, какой смертью мне надо умереть.

— Ты так сказала! — воскликнул папаша Горио. — Клянусь святым господним именем, тот, кто причинит вам зло, тебе иль ей, пока я жив, тот может быть уверен, что я сожгу его на медленном огне! Я разорву его на части, как...

Слова замерли в его гортани.

— Кончилось тем, моя дорогая, что он потребовал от меня худшего, чем смерть... Не приведи бог ни одной женщине услышать то, что услыхала Я!

— Этого человека я убью, — спокойно произнес папаша Горио. — Но у него одна жизнь, а мне отдать он должен две. Ну, что же дальше? — спросил он, глядя на Анастази.

— И вот, — продолжала графиня помолчав, — он посмотрел на меня и сказал: "Анастази, я скрою все, как в могиле, и мы останемся жить вместе: у нас есть дети. Я не стану убивать господина де Трай на поединке: я могу и промахнуться; а если отделаться от него другим путем, можно столкнуться с правосудием. Убить его в ваших объятиях — это опозорить ваших детей. А я не хочу ни гибели ваших детей, ни гибели их отца, ни своей собственной; поэтому я ставлю вам два условия. Отвечайте: есть ли у вас ребенок от меня?" — "Да", — ответила я. "Который?" — спросил он. "Старший, Эрнест". — "Хорошо, сказал он. — Теперь клянитесь подчиниться моему требованию". Я поклялась. "Вы подпишете мне запродажную на ваше имущество, когда я этого потребую".

— Не подписывай! — крикнул папаша Горио. — Ни в коем случае! Так, так, господин де Ресто, вы не в состоянии дать счастье вашей жене, и она ищет его там, где оно возможно, а вы наказываете ее за вашу дурацкую немощь?.. Стой! Я здесь! Не волнуйся, Нази, я стану ему поперек дороги. Ага! Ему люб наследник! Хорошо же, хорошо. Я заберу его сына к себе, ведь он мне внук, чорт побери! Имею же я право видеть этого мальчишку? будь спокойна, я увезу его к себе в деревню, стану заботиться о нем. Я заставлю сдаться это чудовище, — я скажу ему: "Посмотрим, чья возьмет! Хочешь вернуть себе сына, верни моей дочери ее имущество и предоставь ей жить, как ей угодно".

— Отец!

— Да, я твой отец! О, я настоящий отец. Пусть этот негодяй вельможа не притесняет мою дочь. Проклятье! Я не знаю, что течет у меня в жилах. В них кровь тигра, мне хочется растерзать ваших мужей. Дети мои! Так вот какая у вас жизнь! Мне она смерть... Что с вами станется, когда меня не будет? Отцы должны жить, пока живы у них дети. Боже, как плохо ты устроил мир! А еще говорят, что у тебя есть сын. Тебе бы следовало избавить нас от мук наших детей. Милые мои ангелочки, чего уж тут! Ведь тем, что вы пришли ко мне, я обязан только вашим горестям. От вас я ничего не вижу, кроме ваших слез. Ну, что ж! Да, да, я знаю, вы любите меня. Приходите, приходите поплакаться ко мне. Сердце мое обширно — все вместит. Вы можете рвать его на части, каждый кусок превратится в отцовское сердце. Я бы хотел взять на себя ваши тяготы, страдать вместо вас. А ведь вы были счастливы, когда были маленькими.

— Только в ту пору нам и было хорошо, — заметила Дельфина. — Где те времена, когда мы играли в большом амбаре и скатывались вниз с груды мешков?!

— Папа, это еще не все, — сказала графиня на ухо отцу. Горио даже подскочил. — За бриллианты не дали ста тысяч. Максима все еще привлекают к суду. Нам еще нужно уплатить двенадцать тысяч франков. Он обещал мне образумиться, бросить игру. Мне не осталось больше ничего, кроме его любви, я слишком дорого заплатила за нее, — если уйдет она, я умру. Я пожертвовала ему всем: честью, состоянием, покоем и детьми. О, верните хотя бы одному ему свободу, честное имя, чтобы он мог остаться в обществе, где он сумеет создать себе положение. Теперь у него есть долг передо мной не только за собственное счастье, у нас с ним есть дети, и они окажутся без состояния. Все погибнет, если его посадят в Сент-Пелажи[*].

— Нет денег у меня, Нази. Больше ничего, ничего! Это конец мира. Да, мир скоро рухнет — иначе быть не может! Идите же, спасайтесь, пока есть время! Да-а! Ведь у меня еще остались серебряные пряжки, шесть столовых приборов, те самые, что я купил впервые в жизни! А что еще? Только пожизненная рента в тысячу двести франков.

— Что же вы сделали с вашей бессрочной рентой?

— Я продал ее, а себе оставил на свои нужды только этот маленький доход. Мне были необходимы двенадцать тысяч, чтобы устроить квартиру для Фифины.

— Как, Дельфина? У тебя в доме? — спросила г-жа де Ресто свою сестру.

— Не все ли равно где? Двенадцать тысяч франков уже истрачены, — возразил папаша Горио.

— Догадываюсь, — заметила графиня. — Для господина Растиньяка! Несчастная Дельфина, остановись! Ты видишь, до чего дошла я.

— Дорогая, господин Растиньяк не из тех молодых людей, что разоряют своих любовниц.

— Спасибо, Дельфина, в моем тяжком положении я ожидала от тебя лучшего. Но ты никогда не любила меня.

— Нет, Нази, она тебя любит, — воскликнул папаша Горио, — и только что сказала мне об этом. Мы говорили о тебе, и она уверяла, что ты красавица, а она сама только хорошенькая.

— У ней бездушная красота, — заметила графиня.

— Хотя бы и так, — возразила Дельфина покраснев. — А как относилась ко мне ты? Ты отрекалась от меня, ты постаралась закрыть мне доступ во все дома, куда хотелось мне попасть, вообще ты не упускала ни одного случая сделать мне неприятность. Разве я приходила сюда, как ты, затем, чтобы вытягивать от отца тысячу за тысячей все его деньги? Разве я довела его до такого положения? Это дело твоих рук, сестрица! Я виделась с отцом, когда только могла, не выгоняла его из своего дома, не приходила лизать ему руки, когда он оказывался нужен. Я даже не знала, что эти двенадцать тысяч франков он истратил для меня: как тебе известно, в денежных делах я люблю порядок. А если папа и делал мне подарки, то я никогда их не выпрашивала.

— Тебе больше посчастливилось, чем мне: господин де Марсе богат, и кое-что об этом тебе известно. Ты всегда была презренной, как золото. Прощайте, у меня нет ни сестры, ни...

— Замолчи, Нази! — крикнул папаша Горио.

— Только такая сестра, как ты, может повторять то, чему никто не верит. Ты нравственный урод, — ответила Дельфина.

— Дети, дети мои, замолчите, или я здесь, при вас, покончу с собой.

— Слушай, Нази, прощаю тебе, ты несчастна, — говорила Дельфина. — Но я лучше тебя. Сказать мне то, что ты сказала, да еще в ту минуту, когда я была готова на все, чтобы помочь тебе, — даже пойти в спальню к моему мужу, чего я не сделала бы ни ради себя самой, ни ради... это достойное продолжение тех неприятностей, каких ты мне наделала за последние девять лет.

— Дети мои, дети, обнимитесь! — упрашивал отец. — Вы обе ангелы.

— Нет, оставьте меня! — крикнула графиня, когда Горио взял ее за руку, и увернулась от отцовского объятия. — У ней меньше жалости ко мне, чем у моего мужа. Можно подумать, что она олицетворение добродетели!

— Пусть сплетничают, будто я должна господину де Марсе: по-моему, это лучше, чем признаться, что господин де Трай сто́ит тебе более ста тысяч, ответила г-жа де Нусинген.

— Дельфина! — крикнула графиня, подступая к сестре.

— Я говорю тебе правду, а ты клевещешь на меня, — холодно сказала баронесса.

— Дельфина, ты...

Папаша Горио бросился к графине и не дал ей договорить, закрыв ей рот рукой.

Отец Горио бросился между двумя дочерьми, чтобы помешать им продолжать этот обмен упреками. Иллюстрация к роману Оноре де Бальзака «Отец Горио». Художник Альберт Линч (1860-1950), гравер Эжен-Мишель-Жозеф Абот (1836-1894). Издание 1885 г.

— Боже мой, за что вы сегодня хватались руками? — воскликнула Анастази.

— Ах, да! Виноват, — извинился несчастный отец, вытирая руки о панталоны. — Ведь я сейчас переезжаю, кто же знал, что вы придете.

Он был доволен, что, вызвав этот упрек, отвлек на себя гнев дочери.

— Ох! Вы истерзали мое сердце, — продолжал он садясь. — Дети мои, я умираю! В голове у меня жжет, как огнем. Будьте милыми, хорошими, любите друг друга! Вы сведете меня в могилу. Нази, Дельфина, ну же, вы обе правы и обе неправы. Слушай, Дедель, — говорил он, подняв на баронессу глаза, полные слез, — ей нужны двенадцать тысяч, давай поищем их. Не надо так коситься друг на друга.

Он стал на колени перед Дельфиной.

— Ради меня попроси у нее прощенья, — шепнул он ей на ухо, — она более несчастна, правда ведь?

— Бедная моя Нази, — сказала ей дельфина, испуганная выраженьем отцовского лица, диким, безумным от душевной боли, — я была неправа, поцелуй меня...

— О, вы льете мне целительный бальзам на сердце! — воскликнул папаша Горио. — Но откуда взять двенадцать тысяч франков? разве пойти за кого-нибудь в рекруты?

— Что вы, папа? Нет, нет! — воскликнули обе дочери, подходя к отцу.

— Бог вознаградит вас за одно это намерение, всей нашей жизни нехватит, чтобы отблагодарить вас! Правда, Нази? — сказала Дельфина.

— А кроме того, милый папа, это была бы капля в море, — заметила графиня.

— Так, значит, и своей кровью ничему не помочь? — с отчаяньем воскликнул старик. — Я буду рабом у того, кто спасет тебя, Нази! Ради него я убью другого человека. Пойду на каторгу, как Вотрен! Я...

Он вдруг остановился, как пораженный громом.

— Нет, ничего! — сказал он, рванув себя за волосы. — Кабы знать, где можно украсть... Только нелегко найти такой случай. Чтобы ограбить банк, нужны люди, время. Видно, пора мне умирать: не остается ничего другого. Я больше ни на что не годен, я больше не отец! Нет! Она просит, она нуждается! А у меня, бездельника, нет ничего. Ах ты, старый лиходей, у тебя две дочери, а ты устроил себе пожизненную ренту! Ты, значит, их не любишь? Подыхай же, подыхай, как собака! Да я хуже собаки, собака вела бы себя лучше! Ох, голова моя! В ней все кипит!

— Папа, будьте же благоразумны! — закричали обе женщины, обступая его, чтобы он не вздумал биться головой об стену.

Горио рыдал. Эжен в ужасе схватил свой вексель, выданный Вотрену, со штемпелем на бо́льшую сумму, переправил цифры, оформил как вексель на двенадцать тысяч приказу Горио и вошел в комнату соседа.

— Сударыня, вот нужные вам деньги, — сказал он графине, подавая ей вексель. — Я спал, ваш разговор разбудил меня; благодаря этому я узнал, сколько я должен господину Горио. Вот обязательство, которое вы можете учесть, я оплачу его точно в срок.

Графиня стояла неподвижно, держа в руках гербовую бумагу.

— Дельфина, — проговорила она, бледнея, дрожа от гнева, ярости и бешенства, — я все тебе прощала, свидетель бог, но это!.. Господин де Растиньяк был рядом, ты это знала. У тебя хватило низости отомстить мне, заставив меня невольно доверить ему мои тайны, мою жизнь, жизнь моих детей, мой позор, мою честь! Так знай же, ты для меня ничто, я ненавижу тебя, я стану мстить тебе, как только можно, я...

Злоба не давала ей говорить, в горле пересохло.

— Да это же мой сын, он наш, твой брат, твой спаситель! — восклицал папаша Горио. — Обними его, Нази! Видишь, я его обнимаю, — продолжал старик, в каком-то исступлении прижимая к себе Эжена. — О дитя мое! Я буду больше, чем отцом, я постараюсь заменить тебе семью. Я бы хотел быть богом и бросить к твоим ногам весь мир. Ну, поцелуй же его, Нази! Ведь это не человек, а просто ангел, настоящий ангел.

— Оставь ее, папа, сейчас она не в своем уме, — сказала Дельфина.

— Я не в своем уме! Не в своем уме! А ты какова? — спросила графиня де Ресто.

— Дети мои, я умру, если вы не перестанете! — крикнул папаша Горио и упал на кровать, точно сраженный пулей.

— Они убили меня! — пролепетал старик.

— Графиня взглянула на Эжена, который застыл на месте, ошеломленный этой дикой сценой.

— Сударь... — вымолвила она, договаривая всем выражением лица, взглядом, интонацией и не обращая внимания на своего отца, которому Дельфина поспешно расстегнула жилет.

— Я заплачу́ и буду молчать, — ответил Растиньяк, не дожидаясь вопроса.

— Нази, ты убила отца! — упрекнула сестру Дельфина, указывая на старика, лежавшего без чувств; но графиня уже исчезла.

— Прощаю ей, — сказал старик, открывая глаза, — положение ее ужасно, и не такая голова пошла бы кругом. Утешь Нази, будь доброй к ней, обещай этому твоему умирающему отцу, — просил старик, сжимая дельфине руку.

— Но что такое с вами? — спросила она, совсем перепугавшись.

— Ничего, ничего, пройдет, — отвечал отец. — Что-то мне давит лоб, это мигрень. Бедняжка Нази, какое у нее будущее!

В эту минуту графиня вернулась и бросилась к ногам отца.

— Простите! — воскликнула она.

— Этим ты еще больше мучаешь меня, — промолвил отец.

— Сударь, — со слезами на глазах обратилась графиня к Растиньяку, — от горя я была несправедлива. Хотите быть мне братом? — спросила она, протягивая ему руку.

— Нази, милая Нази, забудем все! — воскликнула Дельфина, прижимая к себе сестру.

— Нет, это я буду помнить!

— Ангелы мои, какая-то завеса закрывала мне глаза, сейчас вы раздвинули ее, ваш голос возвращает меня к жизни! — восклицал отец Горио. — Поцелуйтесь еще раз! Ну, что, Нази, спасет тебя этот вексель?

— Надеюсь. Послушайте, папа, не поставите ли вы на нем и вашу подпись?

— Какой же я дурак, — забыл об этом! Но мне было плохо, не сердись на меня, Нази. Пришли сказать, когда твое мученье кончится. Нет, я приду сам. Нет, не приду, не могу видеть твоего мужа, я убью его на месте. А что до продажи твоего имущества, в это дело вступлюсь я сам. Иди скорей, дитя мое, и заставь Максима образумиться.

Эжен был потрясен.

— Бедняжка Анастази всегда была вспыльчивой, но сердцем она добрая, сказала г-жа де Нусинген.

— Она вернулась за передаточной надписью, — шепнул ей на ухо Эжен.

— Вы думаете?

— Хотелось бы не думать. Будьте с ней поосторожнее, — ответил он и поднял глаза к небу, поверяя богу мысли, которые не решался высказать вслух.

— Да, в ней всегда было какое-то актерство, а бедный папа поддается на ее кривлянья.

— Как вы себя чувствуете, милый папа Горио? — спросил старика Эжен.

— Мне хочется спать, — ответил Горио.

Растиньяк помог ему лечь в постель. Когда старик, держа дочь за руку, уснул, Дельфина высвободила свою руку.

— Вечером у Итальянцев, — напомнила она Эжену, — и ты мне скажешь, как его здоровье. А завтра, сударь, вы переедете. Покажите вашу комнату. Какой ужас! — сказала она, войдя туда. — У вас хуже, чем у отца. Эжен, ты вел себя прекрасно. Я стала бы любить тебя еще сильнее, будь это возможно. Но, милый ребенок, если вы хотите составить состояние, нельзя бросать в окошко двенадцать тысяч франков, как сейчас. Граф де Трай игрок. Сестра ничего не хочет замечать. Он нашел бы эти двенадцать тысяч франков там же, где проигрывает и выигрывает золотые горы.

Послышался стон, и они вернулись к Горио; казалось, он спал, но когда оба влюбленных подошли к нему, они расслышали его слова:

— Как они несчастны!

Спал ли он, или нет, но тон этой фразы тронул Дельфину за живое, — она подошла к жалкой кровати, где лежал отец, и поцеловала его в лоб. Он открыл глаза:

— Это ты, Дельфина?

— Ну, как ты чувствуешь себя? — спросила дочь.

— Хорошо, не беспокойся, я скоро выйду из дому. Ступайте, ступайте, дети мои, будьте счастливы.

Эжен проводил Дельфину до дому, но, озабоченный состоянием, в котором оставил папашу Горио, отказался обедать у нее и вернулся в "Дом Воке". Когда Растиньяк пришел, Горио уже встал с постели и явился к столу. Бьяншон расположился так, чтобы лучше наблюдать лицо вермишельщика. Горио, взяв себе хлеба, понюхал его, чтобы узнать, из какой муки он испечен; студент-медик подметил в этом жесте полное отсутствие того, что можно было бы назвать сознаньем своих действий, и нахмурился.

— Подсядь ко мне, кошеновский пансионер[*], — сказал ему Эжен.

Бьяншон охотно пересел, чтобы быть поближе к старику.

— Что с ним? — спросил Растиньяк.

— Если не ошибаюсь, — ему крышка! В нем происходит что-то необычное, ему грозит апоплексия. Нижняя часть его лица довольно спокойна, а черты верхней, помимо его воли, дергаются кверху, — видишь? Затем, взгляни на его глаза: они точно посыпаны какой-то мельчайшей пылью, не правда ли? Эта особенность указывает на кровоизлиянье в мозг. Завтра утром состояние его здоровья будет для меня яснее.

— Есть ли какое-нибудь лекарство от такой болезни?

— Никакого. Может быть, удастся отсрочить смерть, если найдутся средства, чтобы вызвать отлив к ногам, но если завтра к вечеру нынешние симптомы не исчезнут, бедный старик погиб. Ты не знаешь, чем вызвана его болезнь? Он, вероятно, перенес жестокое потрясение, и душевные силы не выдержали.

— Да, — ответил Растиньяк, вспоминая, как обе дочери, не давая передышки, наносили удары в родительское сердце.

"Дельфина по крайней мере любит своего отца", — подумал Эжен.

Вечером, у Итальянцев, Эжен заговорил о нем довольно осторожно, чтобы не очень растревожить г-жу де Нусинген. Но в ответ на первые же фразы Растиньяка она сказала:

— Не беспокойтесь, отец мой человек крепкий. Но сегодня утром мы немного помучили его. Дело идет о потере нами наших капиталов, вы представляете себе все последствия подобного несчастья? Я бы не стала жить, если бы ваша любовь не сделала меня равнодушной ко всему, что еще так недавно мне казалось бы смертельной мукой. Сейчас нет у меня иного страха, нет иной беды, как потерять любовь, благодаря которой я ощущаю радость жизни. Вне этого чувства мне все безразлично, ничто не мило. Вы для меня все. Если мне доставляет удовольствие богатство, то только потому, что оно дает возможность нравиться вам еще больше. К моему стыду, я больше любовница, чем дочь. Отчего? Не знаю. Вся моя жизнь в вас. Сердце мне дал отец, но вы заставили его забиться. Пусть осуждаем меня весь свет, мне все равно, если вы, — хоть у вас-то, впрочем, и нет оснований на меня жаловаться, — прощаете мне преступления, на которые меня толкает непреодолимое чувство! Неужели вы думаете, что я бессердечная дочь? О нет, нельзя не любить такого хорошего отца, как наш. Но разве могла я помешать тому, что он в конце концов и сам увидел неизбежные последствия наших прискорбных браков? Почему он не воспротивился нашему замужеству? Не он ли должен был обдумать все за нас? Я знаю, он теперь страдает не меньше, чем Нази и я, но что нам делать? Утешать? Мы не утешили б его ни в чем. Наша покорность своей судьбе удручала его больше, чем огорчения от наших жалоб и упреков. Бывают в жизни положения, когда все вызывает горечь.

Эжен молчал, умиляясь этим простым, сердечным выраженьем подлинного чувства. Парижанка нередко бывают фальшивы, упоены тщеславием, эгоистичны, кокетливы и холодны, но можно уверенно сказать, что когда они любят по-настоящему, то отдаются своей страсти больше, чем другие женщины; они перерастают свои мелочные свойства и возвышаются душой. Кроме того, Эжена поразил в Дельфине глубокий, здравый ум, свойственный женщине, когда она спокойно обсуждает простые, естественные чувства, будучи сама отдалена от них какой-нибудь заветной страстью и наблюдая их как бы со стороны.

Г-жа де Нусинген была обижена молчанием Эжена.

— О чем вы задумались? — спросила она.

— Я еще прислушиваюсь к тому, что вы сказали. До сих пор я думал, что я люблю вас больше, чем вы меня!

Она улыбнулась, но поборола свою радость, чтобы удержать разговор в границах, требуемых обстановкой. Никогда еще не приходилось ей слышать такие трепетные излияния юной искренней любви. Еще немного — и она бы не сдержалась.

— Эжен, разве вы не знаете, что делается в свете? — переменила она тему разговора. — Завтра весь Париж будет у виконтессы де Босеан. Маркиз д′Ажуда и Рошфиды условились ничего не разглашать; но завтра король утвердит брачный контракт, а ваша бедная кузина еще не знает ничего. Она не может отменить прием, но маркиз не будет на балу. Все только и говорят об этом событии.

— А свет доволен такой подлостью и в ней участвует! Неужели вы не понимаете, что госпожа де Босеан умрет от этого?

— Нет, — усмехаясь, ответила Дельфина, — вы не знаете женщин такого склада. Да, завтра к ней приедет весь Париж, и там буду я. Этим счастьем обязана я вам.

— А может быть, это одна из тех нелепых сплетен, какие во множестве гуляют по Парижу? — заметил Растиньяк.

— Завтра мы узнаем правду.

Эжен не вернулся в "Дом Воке". У него нехватило духу расстаться с новой, собственной квартирой. Накануне ему пришлось уйти от Дельфины в час ночи, теперь Дельфина в два уехала домой. На следующее утро он встал поздно и до полудня ждал Дельфину, приехавшую завтракать к нему. Молодые люди так жадны до этих милых ощущений счастья, что Растиньяк почти забыл о папаше Горио. Свыкаться с каждой вещью изящной обстановки, собственной, своей обстановки, казалось ему каким-то непрерывным празднеством. В присутствии Дельфины все здесь приобретало особенную ценность. Тем не менее около четырех часов дня влюбленные подумали и о папаше Горио, вспомнив, как был он счастлив надеждой переехать в этот дом. Эжен указал на то, что раз старику грозит болезнь, то нужно скорее перевезти его сюда, и, расставшись с Дельфиной, побежал в "Дом Воке". За столом не было ни Бьяншона, ни папаши Горио.

— Ну, наш папаша Горио скапутился, — заявил художник. — Бьяншон наверху, у него. Старикан виделся с одной из дочерей, графиней де Ресторама. После этого он вздумал выйти из дому, и ему стало хуже. Скоро наше общество лишится одного из своих лучших украшений.

Растиньяк бросился наверх.

— Господин Эжен! Господин Эжен, вас зовет хозяйка! — крикнула ему Сильвия.

— Господин Эжен, — обратилась к нему вдова, — вы и господин Горио обязались выехать пятнадцатого февраля. А после пятнадцатого прошло уже три дня, — сегодня восемнадцатое; теперь вам обоим придется заплатить мне за весь месяц, но ежели вам угодно поручиться за папашу Горио, то с меня довольно вашего слова.

— Зачем? Неужели вы ему не доверяете?

— Доверять? Ему! Да ежели старик так и умрет, не придя в сознание, его дочери не дадут мне ни лиара, а вся его рухлядь не стоит и десяти франков. Не знаю зачем, но сегодня утром он унес свои последние столовые приборы. Принарядился что твой молодой человек. И как будто даже, прости господи, нарумянился, — мне показалось, он словно помолодел.

— Я отвечаю за все, — сказал Эжен, вздрогнув от ужаса и предчувствуя катастрофу.

Он поднялся к папаше Горио. Старик бессильно лежал в постели, рядом с ним сидел Бьяншон.

— Добрый день, папа, — поздоровался Эжен.

Старик ласково улыбнулся ему и, обратив на него стеклянные глаза, спросил:

— Как она поживает?

— Хорошо. А вы?

— Ничего.

— Не утомляй его, — сказал Бьяншон, отводя Эжена в угол.

— Ну как? — спросил Эжен.

— Спасти его может только чудо. Произошло кровоизлияние, поставлены горчичники; к счастью, он их чувствует, они действуют.

— Можно ли его перевезти?

— Немыслимо. Придется оставить его здесь: полный покой, никаких волнений!

— Милый Бьяншон, — сказал Эжен, — мы будем вдвоем ухаживать за ним.

— Я уже пригласил из нашей больницы главного врача.

— И что же?

— Завтра вечером он скажет свое мнение. Он обещал зайти после дневного обхода. К сожалению, этот старикашка выкинул сегодня утром какую-то легкомысленную штуку, а какую — не хочет говорить; он упрям, как осел. Когда я заговариваю с ним, он, чтобы не отвечать, притворяется, будто спит и не слышит, а если глаза у него открыты, но начинает охать. Сегодня поутру он ушел из дому и пешком шатался по Парижу неизвестно где. Утащил с собой все, что у него было ценного, обделал какое-то дельце — будь оно проклято! — и надорвал этим свои силы. У него была одна из дочерей.

— Графиня? — спросил Эжен. — Высокая, стройная брюнетка, глаза живые, красивого разреза, хорошенькие ножки?

— Да.

— Оставь нас на минуту, — сказал Растиньяк, — я его поисповедую, мне-то он все расскажет.

— Я пока пойду обедать. Только постарайся не очень волновать его: некоторая надежда еще есть.

— Будь покоен.

— Завтра они повеселятся, — сказал папаша Горио Эжену, оставшись с ним наедине. — Они едут на большой бал.

— Папа, как вы довели себя до такого состояния, что к вечеру слегли в постель? Чем это вы занимались сегодня утром?

— Ничем.

— Анастази приезжала? — спросил Растиньяк.

— Да, — ответил Горио.

— Тогда не скрывайте ничего. Что еще она у вас просила?

— Ох! — простонал он, собираясь с силами, чтобы ответить. — Знаете, дитя мое, как она несчастна! После этой истории с бриллиантами у Нази нет ни одного су. А чтобы ехать на этот бал, она заказала себе платье, шитое блестками, оно, наверно, идет к ней просто прелесть как. А мерзавка портниха не захотела шить в долг; тогда горничная Нази уплатила ей тысячу франков в счет стоимости платья. Бедная Нази! Дойти до этого! У меня сердце надрывалось. Но горничная заметила, что Ресто лишил Нази всякого доверия, испугалась за свои деньги и сговорилась с портнихой не отдавать платья, пока ей не вернут тысячу франков. Завтра бал, платье готово, а Нази в отчаянии! Она решила взять у меня мои столовые приборы и заложить их. Муж требует, чтобы она ехала на бал показать всему Парижу бриллианты, а то ведь говорят, что они ею проданы. Могла ли она сказать этому чудовищу: "Я должна тысячу франков, — заплатите"? Нет. Я это, конечно, понял. Дельфина поедет в роскошном платье. Анастази не пристало уступать в этом младшей сестре. Бедненькая дочка, она прямо заливалась слезами! Вчера мне было так стыдно, когда у меня не нашлось двенадцати тысяч франков! Я отдал бы остаток моей жалкой жизни, чтобы искупить эту вину. Видите ли, какое дело: у меня хватало сил переносить все, но в последний раз это безденежье перевернуло мне всю душу. Хо! хо! Не долго думая, раз-два, я прифрантился, подбодрился, продал за шестьсот франков пряжки и приборы, а потом заложил на год дядюшке Гобсеку свою пожизненную ренту за четыреста франков наличными. Ну что ж, буду есть только хлеб! Жил же я так, когда был молод; сойдет и теперь. Зато моя Нази проведет вечер превосходно. Она будет всех наряднее. Бумажка в тысячу франков у меня под изголовьем. Это меня как-то согревает, когда у меня под головой лежит такое, что доставит удовольствие бедняжке Нази. Теперь она может прогнать эту дрянь, Викторину. Где это видано, чтобы прислуга не верила своим хозяевам! Завтра я поправлюсь. В десять часов придет Нази. Я не хочу, чтобы они думали, будто я болен, а то, чего доброго, не поедут на бал и станут ухаживать за мной. Завтра Нази поцелует меня, как целует своего ребенка, и ее ласки вылечат меня. Все равно: разве я не истратил бы тысячу франков у аптекаря? Лучше дать их моей целительнице, Нази. Утешу хоть Нази в ее несчастье. Я этим сквитаюсь за свою вину, за то, что устроил себе пожизненный доход. Она на дне пропасти, а я уже не в силах вытащить ее оттуда. О, я опять займусь торговлей. Поеду в Одессу за зерном. Там пшеница в три раза дешевле, чем у нас. Правда, ввоз зерновых в натуре запрещен, но милые люди, которые пишут законы, позабыли наложить запрет на те изделия, где все дело в пшенице. Хе-хе! Я додумался до этого сегодня утром. На крахмале можно будет делать великолепные дела.

"Он помешался", — подумал Эжен, глядя на старика.

— Ну, успокойтесь, вам вредно говорить.

Когда Бьяншон вернулся, Эжен сошел вниз пообедать. Всю ночь они, сменяясь, провели у большого, — один читал медицинские книги, другой писал письма к матери и сестрам.

На следующее утро в ходе болезни обнаружились симптомы благоприятные, по мнению Бьяншона, но состояние больного требовало постоянного ухода, и только эти два студента способны были его осуществить во всех подробностях, от описания которых лучше воздержаться, чтобы не компрометировать целомудрия речи наших дней. К изможденному телу старика ставили пиявки, за ними следовали припарки, ножные ванны и другие лечебные средства, возможные лишь благодаря самоотвержению и физической силе обоих молодых людей. Графиня де Ресто не приехала сама, а прислала за деньгами посыльного.

— Я думал, что она сама придет. Но это ничего, а то бы она расстроилась, — говорил старик, как будто бы довольный этим обстоятельством.

В семь часов вечера Тереза принесла записку от Дельфины:

"Чем вы заняты, мой друг? Неужели вы, едва успев полюбить, уже пренебрегаете мною? Нет, во время наших задушевных разговоров передо мной раскрылось ваше прекрасное сердце; вы — из тех, кто понимает, какое множество оттенков таится в чувстве, и будет верен до конца. Как вы сами сказали, слушая молитву Моисея[*], "для одних это все одна и та же нота, для других — вся беспредельность музыки!" Не забудьте, сегодня вечером мы едем на бал к виконтессе де Босеан, и я вас жду. Уже совершенно точно известно, что брачный контракт маркиза д′Ажуда подписан королем сегодня утром во дворце, а бедная виконтесса узнала об этом только в два часа. Весь Париж кинется к ней, как ломится народ на Гревскую площадь, когда там происходит казнь. Разве это не мерзость — идти смотреть, скроет ли женщина свое горе, сумеет ли красиво умереть? Я бы, конечно, не поехала, если бы раньше бывала у нее: но, разумеется, больше приемов у нее не будет, и все усилия, затраченные мною, чтобы попасть к ней, пропали бы даром. Мое положение совсем иное, чем у других. Кроме того, я еду и ради вас. Жду. Если через два часа вы не будете у меня, то не знаю, прощу ли вам такое вероломство".

Растиньяк взял перо и написал в ответ:

"Я жду врача, чтобы узнать, останется ли жив ваш батюшка. Он при смерти. Я привезу вам приговор врача, боюсь, что это будет приговор смертный. Вы рассудите сами, можно ли вам ехать на бал. Нежно целую".

В половине девятого явился врач: он не дал благоприятного заключения, но и не полагал, что смерть наступит скоро. Он предупредил, что состояние больного будет то улучшаться, то ухудшаться: от этого будет зависеть и жизнь и рассудок старика.

— Лучше бы уж умер поскорее! — было последнее мнение врача.

Эжен поручил старика Горио заботам Бьяншона и поехал к г-же де Нусинген с вестями, настолько грустными, что всякое радостное чувство должно было бы исчезнуть, как это представлялось его сознанию, еще проникнутому понятиями о семейном долге. В момент его отъезда Горио, казалось, спал, но когда Растиньяк выходил из комнаты, старик вдруг приподнялся и, сидя на постели, крикнул ему вслед:

— Скажите ей: пусть все же веселится.

Молодой человек пришел к Дельфине, удрученный горем, а ее застал уже причесанной, в бальных туфельках, — оставалось надеть бальное платье. Но у последних сборов есть сходство с последними мазками живописца при окончании картины: на них уходит больше времени, чем на основное.

— Как, вы еще не одеты? — спросила она.

— Но ваш батюшка...

— Опять "мой батюшка"! — воскликнула она, не дав ему договорить. — Не учите меня моему долгу по отношению к отцу. Я знаю своего отца давно. Эжен, ни слова! Не стану слушать, пока вы не оденетесь. Тереза приготовила вам все у вас на квартире; моя карета подана, поезжайте и скорее возвращайтесь. Об отце поговорим дорогой; надо выехать пораньше, иначе мы очутимся в хвосте всех экипажей, а тогда хорошо если попадем на бал к одиннадцати.

— Сударыня, но...

— Нет, нет, ни слова больше, — сказала она, убегая в будуар, чтобы взять колье.

— Господин Эжен, идите же, вы рассердите баронессу, — сказала Тереза, выпроваживая молодого человека, потрясенного этим изящным отцеубийством.

И он поехал одеваться, предаваясь самым грустным, самым безотрадным размышлениям. Свет представлялся ему океаном грязи, куда человек сразу уходит по шею, едва опустит в него кончик ноги.

"Все преступленья его мелки, — думал Эжен. — Вотрен гораздо выше".

Растиньяк уже видел три главных лика общества: Повиновение, Борьбу и Бунт — семью, свет и Вотрена. Эжен не знал, к чему пристать. Повиновение скучно; бунт — невозможен; исход борьбы — сомнителен. Он перенесся мыслью в свою семью. Вспомнились чистые переживания этой тихой жизни, встали в памяти те дни, когда он жил среди родных, которые не чаяли в нем души. Дорогие ему люди следовали естественным законам домашнего очага и в этом находили счастье, полное, постоянное и без душевных мук. При всех своих хороших мыслях Эжен не имел решимости пойти и исповедать веру чистых душ перед Дельфиной, требуя добродетели именем любви. Его перевоспитание началось и уже принесло плоды. Даже любовь его стала себялюбивой. Он чутьем постиг внутреннюю сущность Дельфины и предугадывал, что его возлюбленная способна отправиться на бал, переступив через отцовский труп; но у него не было ни силы стать моралистом, ни мужества пойти на ссору, ни добродетельной готовности расстаться с ней. "Если я поставлю на своем, она никогда мне не простит", — подумал он. И вслед за тем он стал перебирать мнения врачей: ему хотелось убедить себя, что болезнь папаши Горио не так уж опасна, как он воображал, — иначе говоря, он начал подбирать предательские доводы для оправдания Дельфины. Она ведь не знает, в каком состоянии находится ее отец; если бы сейчас она поехала к нему, то сам старик отправил бы ее на бал. Общественный закон, безжалостный в своих формальных приговорах, нередко признает виновность там, где преступление хотя и очевидно, но может быть оправдано бесчисленными смягчающими обстоятельствами, какие создаются в семейное обстановке на почве несходства характеров, различия положений и интересов. Эжену хотелось обмануть самого себя, он был готов пожертвовать любовнице своею совестью. За последние два дня все изменилось в его жизни. Женщина уже внесла в нее разруху, заставила померкнуть в его глазах семью, завладела всем. Растиньяк и Дельфина встретились при условиях, созданных как бы нарочно для того, чтобы они могли друг другу дать как можно больше чувственного наслаждения. Их хорошо вызревшая страсть не только не потухла от того, что убивает страсти, — от их удовлетворения, — но разгорелась еще больше. Уже обладая своей любовницей, Эжен понял, что раньше только желал ее, а полюбил — лишь испытав блаженство: может быть, любовь не что иное, как чувство благодарности за наслаждение. Все равно, какой бы ни была Дельфина, бесчестной или безупречной, он обожал ее и за те чувственные радости, которые, как брачный дар, он сам принес ей, и за те, которые дала ему она; Дельфина тоже любила Растиньяка, как Тантал полюбил бы ангела, который прилетал бы, чтоб утолить его голод и успокоить чувство жажды в пересохшем горле.

— Вот теперь скажите, как здоровье папы? — спросила г-жа де Нусинген, когда Эжен вернулся в бальном костюме.

— Очень плохо, — ответил он. — Если вы хотите дать мне доказательство вашей любви, заедемте к нему.

— Хорошо, но после бала. Добрый мой Эжен, будь милым и не читай мне нравоучений. Едем.

Они поехали. Половину дороги Эжен молчал.

— Что с вами? — спросила его Дельфина.

— Мне слышится предсмертный хрип вашего отца, — раздраженно ответил он.

И с пылким юношеским красноречием стал ей описывать и безжалостный поступок графини де Ресто, подсказанный тщеславием, и роковой перелом в болезни, вызванный последним проявлением отцовской преданности, и то, какой ценой достался Анастази расшитый блестками наряд. Дельфина плакала.

"Я подурнею", — мелькнула у нее мысль.

И слезы высохли.

— Я буду ходить за отцом — ни шагу от его постели, — ответила она.

— Вот такой мне и хотелось тебя видеть! — воскликнул Растиньяк.

Пятьсот карет своими фонарями освещали улицу перед особняком де Босеанов. С обеих сторон иллюминованных ворот красовалось по жандарму на коне. Высший свет вливался в дом таким потоком, так торопился посмотреть на виконтессу в момент ее падения, что к приезду г-жи де Нусинген и Растиньяка все комнаты в нижнем этаже заполнились гостями. С той поры, как Людовик XIV лишил герцогиню де Монпансье, свою кузину, ее любовника и все королевские придворные кинулись к ней во дворец, ни одно любовное крушение не сопровождалось таким шумом, как крушение счастья г-жи де Босеан. В этой драме последняя представительница дома почти самодержавных герцогов Бургундии доказала, что она сильнее своей муки, и до последнего мгновенья царила над светским обществом, снисходя к его тщеславным интересам, чтобы они служили торжеству ее любви. Самые красивые женщины Парижа оживляли ее гостиные своими улыбками и туалетами. Высшие придворные, посланники, министры, все люди, чем-либо известные, увешанные орденами, звездами и лентами разных цветов, толпились вокруг г-жи де Босеан. Мелодии оркестра носились под золочеными стропилами дворца, ставшего пустыней для его царицы. Г-жа де Босеан, стоя в дверях первой гостиной, принимала своих так называемых друзей. Вся в белом, без всяких украшений в волосах, с просто уложенными на голове косами, совершенно спокойная на вид, она не проявляла ни гордости, ни скорби, ни поддельного веселья. Никто не мог читать в ее душе. Можно сказать — то была мраморная Ниобея. В улыбке, которую она дарила самым близким из друзей, сквозила иногда горькая усмешка; но всем другим она являлась неизменной, предстала им все той же, какой была, когда она светилась лучами счастья; и даже бесчувственные люди восхищались этой силой воли, как молодые римлянки рукоплескали гладиатору, если он умирал с улыбкой на устах. Казалось, высший свет явился во всем блеске проститься с одною из своих владычиц.

— Я так боялась, что вы не будете, — сказала она Растиньяку.

— Я так боялась, что вы не будете, — сказала она Растиньяку. Иллюстрация к роману Оноре де Бальзака «Отец Горио». Художник Альберт Линч (1860-1950), гравер Эжен-Мишель-Жозеф Абот (1836-1894). Издание 1885 г.

Следующая страница →


← 7 стр. Отец Горио 9 стр. →
Страницы: 1  2  3  4  5  6  7  8  9  10
Всего 10 страниц


© «Онлайн-Читать.РФ», 2017-2025. Произведения русской и зарубежной классической литературы бесплатно, полностью и без регистрации.
Обратная связь